Ressentiment

o «Среди людей ressentiment…» (Ф.Ницше, «К генеалогии морали»).  
o «Мораль господ и мораль рабов» (Ф.Ницше, «По ту сторону добра и зла»).
o «Боролся не с Богом, а с ложной идеей о Боге…» (Н.Бердяев, «О назначении человека»). Понятия «хорошести» и «добрости» у Ницше.  
o Что же такое ressentiment?  (К.А. Свасьян).
o Ressentiment  в  «чувствительной теории» (П.Слотердайк «Критика цинического разума»).
o Обретение геоцентризма, духовно-просветленного взгляда на жизнь  (Н.Бердяев, «О назначении человека»).  
 

Отвратительная невоздержанность, затаенная зависть, грубое самооправдывание – три качества, служившие во все времена неотъемлемой принадлежностью плебейского типа. (Ф.Ницше).

«Что пресмыкающееся «человек» занимает авансцену и кишмя кишит на ней…» (Ф.Ницше).

«Рим против Иудеи, Иудея против Рима» - до сих пор не было события, более великого, чем эта борьба, эта постановка вопроса, это смертельное противоречие…(Ф.Ницше).

***

«СРЕДИ ЛЮДЕЙ RESSENTIMENT…» (Ф.Ницше, «К генеалогии морали»).

Ориентиром, выводящим на правильный путь, стал мне [Ф.Ницше] вопрос, что, собственно, означают в этимологическом отношении обозначения «хорошего» в различных языках: я обнаружил тут, что все они отсылают к одинаковому преобразованию понятия – что «знатный», «благородный» в сословном смысле всюду выступают основным понятием, из которого необходимым образом развивается «хороший» в смысле «душевно знатного», «благородного», «душевно породистого», «душевно привилегированного»: развитие всегда идущее параллельно с тем другим, где «пошлое», «плебейское», «низменное» в конце концов переходит в понятие «плохое».

Красноречивейшим примером последнего служит само немецкое слово schlecht  (плохой),  тождественное с schlicht (простой) – сравни schlechtweg (запросто), schlechterdings (просто- напросто) – и обозначавшее поначалу простого человека, простолюдина, покуда без какого-либо подозрительно косящего смысла, всего лишь как противоположность знатному. Приблизительно ко времени Тридцатилетней войны, стало быть, довольно поздно, смысл этот смещается в нынешний расхожий.

«ВОССТАНИЕ РАБОВ В МОРАЛИ…»

Человеческая история была бы вполне глупой затеей без духа, который проник в нее через бессильных, - возьмем сразу же величайший пример. Все, что было содеяно на земле против «знатных», «могущественных», «господ», не идет ни в какое сравнение с тем,  что содеяли против них евреи; евреи, это жреческий народ, умевший в конце концов брать реванш над своими врагами и победителями лишь путем радикальной переоценки их ценностей, стало быть путем духовной мести…

Именно евреи рискнули с ужасающей последовательностью вывернуть наизнанку аристократическое уравнение ценности (хороший = знатный = могущественный = прекрасный = счастливый = боговозлюбленный)  и вцепились в это зубами бездонной ненависти (ненависти бессилия), именно:

«только одни отверженные являются хорошими; только бедные, бессильные, незнатные являются хорошими; только страждущие, терпящие лишения, больные, уродливые суть единственно благочестивые, единственно набожные;  им только и принадлежит блаженство, -

вы же знатные и могущественные, вы, на веки вечные злые, жестокие, похотливые, ненасытные, безбожные, и вы до скончания времен будете злосчастными, проклятыми и осужденными!»…

Известно, кто унаследовал эту еврейскую переоценку… Я напомню, в связи с чудовищной и сверх всякой меры пагубной инициативой, которую выказали евреи этим радикальнейшим из всех объявлений войны, положение, к которому я  [Ф.Ницше] пришел по другому поводу («По то сторону добра и зла» II 653), - именно, что с евреев начинается восстание рабов в морали, - восстание, имеющее за собою двухтысячелетнюю  историю и ускользающее нынче от взора лишь потому, что оно – было победоносным…

- Но вы не понимаете этого? У вас нет глаз для того, чему потребовалось две тысячи лет, дабы прийти к победе?.. Здесь нечему удивляться: все долгосрочные вещи с трудом поддаются зрению, обозрению. Но вот само событие:  из ствола того дерева мести ненависти, еврейской ненависти – глубочайшей и утонченнейшей, создающей идеалы и пересоздающей ценности, ненависти, никогда не имевшей себе равных на земле, - произросло нечто столь несравненное, новая любовь, глубочайшая и утонченнейшая из всех родов любви, - из какого еще другого ствола могла бы она произрасти?..

Но пусть и не воображают, что она выросла как прямое отрицание той жажды мести, как противоположность еврейской ненависти! Нет, истинно как раз обратное! Любовь выросла из этой ненависти, как ее крона, как торжествующая, все шире и шире раскидывающаяся в чистейшую лазурь и солнечную полноту крона, которая тем порывистее влеклась в царство света и высоты – к целям, той ненависти, к победе, к добыче, к соблазну, чем глубже и вожделеннее впивались корни самой ненависти во все, что имело глубину и было злым.

Этот Иисус из Назарета, как воплощенное Евангелие любви, этот «Спаситель», приносящий бедным, больным, грешникам блаженство и победу, - не был ли он самим соблазном в наиболее жуткой и неотразимой его форме, соблазном и окольным путем, ведущим именно к тем иудейским ценностям и обновлениям идеала? Разве не на окольном пути этого «Спасителя», этого мнимого противника и отменителя Израиля достиг Израиль последней цели своей утонченной мстительности?

Разве не тайным черным искусством доподлинно большой политики мести, дальнозоркой, подземной, медленно настигающей и предусмотрительной в расчетах мести, является то, что сам Израиль должен был перед всем миром отречься от орудия собственной мести, как от смертельного врага,  и распять его на кресте, дабы «весь мир» и главным образом все противники Израиля могли не моргнув глазом клюнуть как раз на эту приманку?

Да и слыханное ли дело, с другой стороны, при всей изощренности ума измыслить вообще более опасную приманку? Нечто такое, что по силе прельстительности, дурмана, усыпления, порчи равнялось бы этому символу «святого креста», этому ужасному парадоксу «Бога на кресте», этой мистерии немыслимой, последней, предельной жестокости и самораспинания Бога во спасение человека?..

Несомненно, по крайней мере, то, что Израиль sub hoc signo  (под эти знаком) до сих пор все наново торжествовал своей местью и переоценкой всех ценностей над всеми прочими идеалами, над всеми более преимущественными идеалами.

Но что такое говорите вы еще о более преимущественных идеалах! Покоримся фактам: победил народ – «рабы» ли, или «плебеи», или «стадо», или как вам угодно еще назвать это, - и если это случилось благодаря евреям, ну так что же! В таком случае никогда еще ни один народ не имел более всемирно-исторической миссии. «Господа» упразднены; победила мораль простолюдина.

«RESSENTIMENT…»

Восстание рабов в морали начинается с того, что ressentiment сам становится творческим и порождает ценности: ressentiment таких существ, которые не способны к действительной реакции, реакции, выразившейся бы в поступке, и которые вознаграждают себя воображаемой местью. В то время как всякая преимущественная мораль произрастает из торжествующего самоутверждения, мораль рабов с самого начала говорит Нет «внешнему», «иному», «несобственному»: это Нет и оказывается ее творческим деянием.

Этот поворот оценивающего взгляда – это необходимое обращение вовне, вместо обращения к самому себе – как раз и принадлежит к ressentiment:  мораль рабов всегда нуждается для своего возникновения прежде всего в противостоящем и внешнем мире, нуждается, говоря физиологическим языком, во внешних раздражениях, чтобы вообще действовать, - ее акция в корне является реакцией.

Обратное явление имеет место при аристократическом способе оценки: последний действует и произрастает спонтанно, он ищет своей противоположности лишь для того, чтобы с большей благодарностью, с большим ликованием утверждать самое себя, - его негативное понятие «низкий», «пошлый», «плохой» есть лишь последовый блеклый контрастный образ по отношению к его положительному, насквозь пропитанному жизнью и страстью основному понятию: «мы преимущественные, мы добрые, мы прекрасные, мы счастливые!».

«Высокородные» чувствовали себя как раз «счастливыми»; им не приходилось искусственно конструировать свое счастье лицезрением собственных врагов, внушать себе при случае это и лгать самим себе (как это обыкновенно делают все люди ressentiment); они умели в равной степени, будучи цельными, преисполненными силы, стало быть, неотвратимо активными людьми, не отделять деятельности от счастья – деятельное существование необходимым образом включается у них в счастье – все это в решительной противоположности к «счастью» на ступени бессильных, угнетенных, гноящихся ядовитыми и враждебными чувствами людей, у которых оно выступает, в сущности, как наркоз, усыпление, покой, согласие, «шабаш», передышка души и потягивание конечностей, короче пассивно.

В то время как благородный человек полон доверия и открытости по отношению к себе («благородный подчеркивает nuance «откровенный» и даже «наивный»), человек ressentiment лишен всякой откровенности, наивности, честности и прямоты к самому себе. Его душа косит; ум его любит укрытия, лазейки и задние двери; все скрытое привлекает его как его мир, его безопасность, его услада; он знает толк в молчании, злопамятстве, ожидании, в сиюминутном самоумалении и самоуничижении. Раса таких людей ressentiment в конце концов неизбежно окажется умнее, нежели какая-либо знатная раса; она и ум-то будет почитать в совершенно иной мере, именно как первостепенное условие существования. Тогда как ум у благородных людей слегка отдает тонким привкусом роскоши и рафинированности – как раз здесь он и отступает на задний план, освобождая место для полной уверенности в функционировании бессознательно управляющих инстинктов или даже для известного безрассудства, храбро пускающегося во все нелегкие – на опасность ли, на врага ли; или для той  мечтательной внезапности гнева, любви, благоговения, благодарности и мести, по которой во все времена узнавались благородные души.

Сам ressentiment благородного человека, коль скоро   он овладевает им,  осуществляется и исчерпывается в немедленной реакции; оттого он не отравляет; с другой стороны, его, как правило, и вовсе не бывает там, где он неизбежен у всех слабых и немощных. Неумение долгое время всерьез относиться  к своим врагам, к своим злоключениям, даже к своим злодеяниям – таков признак крепких и цельных натур, в которых преизбыточествует пластическая, воспроизводящая, исцеляющая и стимулирующая забывчивость сила (хорошим примером этому в современном мире является Мирабо, который был начисто лишен памяти на оскорбления и подлости в свой адрес и который оттого не мог прощать, что – забывал). Такой человек одним рывком стряхивает с себя множество гадов, которые окапываются у других; только здесь и возможна, допустив, что это вообще возможно на земле, - настоящая «любовь к врагам своим».

Как много уважения к своим врагам несет в себе благородный человек! – а такое уважение и оказывается уже мостом любви… Он даже требует себе своего врага, в качестве собственного знака отличия; он и не выносит иного врага, кроме такого, в котором нечего презирать и есть очень много что уважать!

Представьте же теперь себе «врага», каким измышляет его человек ressentiment, - и именно к этому сведется его деяние, его творчество: он измышляет «злого врага», «злого» как раз в качестве основного понятия, исходя из которого и как послеобраз и антипод которого он выдумывает и «доброго» - самого себя!..

«ЭТИ ЖЕ ЛЮДИ ЗА ПРЕДЕЛАМИ СВОЕЙ СРЕДЫ…»

«Они возвращаются к невинной совести хищного зверя как ликующие чудовища…» (Ф.Ницше).

Но понятие «хороший»,  «добрый» не одинаково – пусть скорее спросят себя, кто, собственно, есть «злой» в смысле морали ressentiment. Если ответить со всей строгостью: как раз «добрый» другой морали, как раз благородный, могущественный, только переиначенный, только пересмотренный ядовитым зрением ressentiment.  Здесь меньше всего хотелось бы нам отрицать одно: кто узнал тех «добрых» лишь в качестве врагов, тот узнал их не иначе как злых врагов, и те же самые люди, которые inter pares  столь строго придерживаются правил, надиктованных нравами, уважением, привычкой, благодарностью, еще более взаимным контролем и ревностью, которые, с другой стороны, выказывают в отношении друг с другом такую изобретательность по части такта, сдержанности, чуткости, верности, гордости и дружбы,  - эти же люди за пределами своей среды, стало быть, там, где начинается чужое, чужбина, ведут себя немногим лучше выпущенных на волю хищных зверей.

Здесь они смакуют свободу от всякого социального принуждения; в диких зарослях вознаграждают они себя за напряжение, вызванное долгим заключением и огороженностью в мирном сожительстве общины; они возвращаются к невинной совести хищного зверя как ликующие чудовища,  которые, должно быть,  с задором и душевным равновесием идут домой  после ужасной череды убийств, поджогов, насилий, пыток, точно речь шла о студенческой проделке убежденные в том, что поэтам надолго есть теперь что воспевать и восхвалять. В основе всех этих благородных рас просматривается хищный зверь, роскошная, похотливо блуждающая  в поисках добычи и победы белокурая бестия, этой скрытой основе время от времени  потребна разрядка, зверь должен наново выходить наружу, наново возвращаться в заросли – римская, арабская, германская, японская знать, гомеровские герои, скандинавские викинги – в этой потребности все они схожи друг с другом.

Благородные расы, именно они всюду, где только ни ступала их нога, оставили за собою следы понятия «варвар»; еще и на высших ступенях их культуры  обнаруживается сознание этого и даже надмевание  (когда, например, Перикл говорит своим афинянам в той прославленной надгробной речи: «Ко всем странам и морям проложила себе путь наша смелость,  всюду воздвигая себе непреходящие памятники в хорошем и плохом»). Перикл особенно выделяет их [афинян] равнодушие и презрение к безопасности, телу, жизни, удобствам; их ужасная веселость и глубина радости, испытываемой при всячески разрушениях, всяческих сладострастиях победы и жестокости, - все это сливалось для тех, кто страдал от этого, в образ «варвара», «злого врага», скажем «гота», «вандала».

«НО КТО БЫ НЕ ПРЕДПОЧЕЛ СТОКРАТНЫЙ СТРАХ…»

Чем нынче подстрекается наше отвращение к «человеку»? (Ф.Ницше).

Если принять за истину то, что во всяком случае нынче принимается за «истину», а именно, что смыслом всякой культуры является выведение из хищного зверя «человек»  некой ручной и цивилизованной породы животного, домашнего животного, то следовало бы без всякого сомнения  рассматривать все те инстинкты реакции и ressentiment, с помощью которых были окончательно погублены и раздавлены благородные поколения со всеми их идеалами, как собственно орудия культуры, из чего, разумеется, не вытекало бы еще, что носители этих инстинктов одновременно представляли саму культуру.

Эти носители гнетущих и вожделеющих к отмщению инстинктов, отпрыски всего европейского и неевропейского рабства, в особенности всего доарийского населения  - представляют движение человечества вспять! Эти «орудия культуры» - позор человека и, больше того, подозрение, падающее на «культуру» вообще, контраргумент против нее! Может быть, совершенно правы те, кто не перестает страшиться белокурой бестии, таящейся в глубинах всех благородных рас, и держит перед нею ухо востро, - но кто бы не предпочел стократный страх, при условии что здесь в то же время есть чем восхищаться, просто отсутствию страха, окупаемому невозможностью избавиться от гадливого лицезрения всего неудачливого, измельченного, чахлого, отравленного? И разве это не наша напасть?

Чем нынче подстрекается наше отвращение к «человеку»? – ибо мы страдаем человеком, в этом нет сомнения.  – Не страхом; скорее тем, что нам нечего больше страшиться в человеке; что пресмыкающееся «человек» занимает авансцену и кишмя кишит на ней; что «ручной человек»,   неисцелимо посредственный и тщедушный, уже сноровился чувствовать себя целью и вершиной, смыслом истории, «высшим человеком», - что он не лишен даже некоторого права чувствовать себя таким образом относительно того   избытка неудачливости, болезненности, усталости, изжитости, которым начинает нынче смердеть Европа, стало быть, чувствовать себя чем-то по крайней мере сравнительно удачным, по крайней мере еще жизнеспособным, по крайней мере жизнеутверждающим…

«СКВЕРНЫЙ ВОЗДУХ! СКВЕРНЫЙ ВОЗДУХ!..»

«Вынужден обонять потроха неудавшейся души!..»

(Ф.Ницше).

- Я   не могу подавить на этом месте вздоха и последнего проблеска надежды. Что же мне именно столь невыносимо здесь.? С чем я в одиночку не в состоянии справиться, что душит меня и доводит до изнеможения? Скверный воздух! Скверный воздух! То, что ко мне приближается нечто неудавшееся;  то,

что я вынужден обонять потроха неудавшейся души!..

Чего только не вынесешь  из нужды, лишений, ненастья, хвори, невзгод, изоляции? В сущности, со всем этим удается справиться, если ты рожден для подземного и ратного существования; все снова и снова выходишь на свет, снова переживаешь золотой час победы – и тогда стоишь там первородный, несокрушимый, напряженный, изготовившийся к новому, к более трудному, более далекому, точно лук, который лишь туже натягивается всяческой нуждой.

Но время от времени дайте же мне – допустив, что существуют небесные воздаятельницы, по ту сторону добра и зла, - взглянуть, лишь один раз взглянуть на что-либо совершенное, до конца удавшееся, счастливое, могущественное, торжествующее, в чем было бы еще чего страшиться! На какого-либо человека, который оправдывает человека, на окончательный искупительный счастливый случай человека, ради которого можно было бы сохранить веру в человека!..

Ибо так обстоит дело: измельчание и нивелирование европейского человека таит в себе величайшую нашу опасность, ибо зрелище это утомляет…

Нынче мы не видим ничего, что хотело бы вырасти; мы предчувствуем, что это будет скатываться все ниже и ниже, в более жидкое, более добродушное, более смышленое, более посредственное, более безразличное, более китайское, более христианское – человек, без всякого сомнения делается все «лучше»…

Здесь и таится рок Европы – вместе со страхом перед человеком мы утратили и любовь к нему, уважение к нему, надежду на него, даже волю к нему.  Вид человека отныне утомляет – что такое сегодня нигилизм, если не это?.. Мы устали от человека…

«БУДЕМ ИНЫМИ, ЧЕМ ЗЛЫЕ, ИМЕННО, ДОБРЫМИ!..»

- Но вернемся назад: проблема другого источника «добра», добра, как его измыслил себе человек ressentiment, требует подведения итогов. – Что ягнята питают злобу к крупным хищным птицам, это не кажется странным; но отсюда вовсе не следует ставить в упрек хищным птицам, что они хватают маленьких ягнят… Требовать от силы, чтобы она не проявляла себя как сила, чтобы она не была желанием возобладания, желанием усмирения,  желанием господства, жаждою врагов, сопротивлений и триумфов, столь же бессмысленно, как требовать от слабости, чтобы она проявляла себя как сила.

Совершенно так же, как народ отделяет молнию от ее сверкания и принимает последнее за акцию, за действие некоего субъекта, именуемого молнией, так же и народная мораль отделяет силу от проявления силы, как если бы за сильным наличествовал некий индифферентный субстрат, который был бы волен проявлять  либо не проявлять силу.

Но такого субстрата нет; не существует никакого «бытия», скрытого за поступком, действованием, становлением; «деятель» просто присочинен к действию – действие есть все. По сути, народ удваивает действие, вынуждая молнию сверкать: это  - действие-действие; одно и то же свершение он полагает один раз как причину и затем еще один раз как ее действие.

…что же удивительного в том, что, что вытесненные, скрыто тлеющие  аффекты мести и ненависти используют для себя эту веру и не поддерживают, в сущности, ни одной веры с большим рвением, чем веру в то, что сильный волен быть слабым, а хищная птица – ягненком; ведь тем самым они занимают  себе право вменять  в вину хищной птице, то, что она – хищная птица...

Когда угнетенные, растоптанные, подвергшиеся насилию увещевают себя из мстительной хитрости бессилия: «будем иными, чем злые, именно, добрыми!  А добр всякий, кто не совершает насилия, кто не оскорбляет никого, кто не нападает, кто не воздает злом  за зло, кто препоручает месть Богу, кто подобно нам держится в тени, кто уклоняется от всего злого и вообще немногого требует от жизни, подобно нам, терпеливым, смиренным, праведным», - то холодному и непредубежденному слуху это звучит, по сути, не иначе, как: «мы слабые, слабы, и нечего тут; хорошо, если мы не делаем ничего такого, для чего мы недостаточно сильны»,

но эта въедливая констатация, эта смышленость самого низшего ранга, присущая даже насекомым (которые в случае большой опасности прикидываются дохлыми, чтобы избежать «слишком многих» действий), вырядилась, благодаря указанной фабрикации фальшивых монет и самоодурачиванию бессилия, в роскошь самоотверженной, умолкшей, выжидающей добродетели, точно слабость самого слабого – т.е. сама его сущность, его деятельность, вся его единственная, неизбежная, нераздельная действительность – представляла бы собою некую добровольную повинность, нечто по(з)воленное, предпочтенное, некое деяние, некую заслугу.

Этот сорт людей из инстинкта самосохранения, самоутверждения нуждается в вере в индифферентного факультативного «субъекта», в котором по обыкновению освящается всякая ложь. Субъект (или, говоря популярнее, душа), должно быть, оттого и был доселе лучшим догматом веры на земле, что он давал большинству смертных, слабым и угнетенным всякого рода, возможность утонченного самообмана – толковать саму слабость как свободу, а превратности ее существования – как заслугу.

«КАК НА ЗЕМЛЕ ФАБРИКУЮТСЯ ИДЕАЛЫ?..»

Хочет ли кто-нибудь посмотреть вниз и вглядеться в секрет, как на земле фабрикуются идеалы? У кого хватит духу на это?.. Ну, так что ж! Здесь открытый вид в эту темную мастерскую… Рассказывайте, что вы видите, человек опаснейшего любопытства, - теперь я тот, кто будет Вас слушать. –

- «Я ничего не вижу, но я тем больше слышу. Это вкрадчивый, коварный, едва различимый шепот и шушуканье во всех углах и закоулках. Мне кажется, что здесь лгут; каждый звук липнет от обсахаренной нежности. Слабость следует перелагать в заслугу, это бесспорно – с этим обстоит так, как Вы говорили».

- Дальше!

- «а бессилие, которое не воздает, - в «доброту»; трусливую подлость – в «смирение»; подчинение тем, кого ненавидят, - в «послушание» (именно тому, о ком они говорят, что ОН ПРЕДПИСЫВАЕТ ЭТО ПОДЧИНЕНИЕ, - ОНИ ИМЕНУЮТ ЕГО БОГОМ).

Безобидность слабого, сама трусость, которой у него вдосталь, его попрошайничество, его неизбежная участь всегда быть ожидающим получает здесь слишком ладное наименование – «терпение», она столь же ладно зовется добродетелью; неумение отомстить за себя называется нежеланием мстить, может быть даже прощением («ибо они не ведают, что творят, - только мы ведаем, что они творят!»).  Говорят  также о «любви к врагам своим» - и потеют при этом». –

- Дальше!

- «Они убоги, нет никакого сомнения, все эти шептуны и подпольные фальшивомонетчики, хотя им и тепло на корточках друг возле друга, -  но они говорят мне, что их убожество есть знак Божьего избранничества и отличия, что бьют как раз тех собак, которых больше всего любят; это убожество, может статься есть также некая подготовка, экзамен, выучка, может статься, и нечто большее – нечто такое, что однажды будет возмещено и с огромными процентами выплачено золотом, нет! счастьем. Это они называют «блаженством».

- Дальше!

- «Теперь они дают мне понять, что они не только лучше, чем сильные мира сего, господа земли, чьи плевки им надлежит лизать (не из страха, вовсе не из страха! но понеже БОГ ВЕЛИТ ПОЧИТАТЬ ВСЯКОЕ НАЧАЛЬСТВО), - что они не только лучше, но что и им «лучше», во всяком случае однажды будет лучше. Но довольно! Довольно! Я не выношу больше этого.  Скверный воздух! Скверный воздух! Эта мастерская, где фабрикуют идеалы, - мне кажется она вся провонялась ложью».

«ОНИ НЕНАВИДЯТ «НЕСПРАВЕДЛИВОСТЬ…»

- Нет! Еще мгновение! Вы ничего еще не сказали о шедевре этих чернокнижников, которые из всякой сажи изготовляют белила, молоко и невинность, - разве Вы не заметили,  в чем состоит у них верх утонченности, самая смелая, самая тонкая, самая остроумная, самая лживая их артистическая уловка? Слушайте же внимательно! Эти подвальные крысы, набитые местью и ненавистью, - что же именно делают они из мести и ненависти? Слышали ли Вы когда-либо эти слова? Разве пришло бы Вам в голову, доверяя лишь их словам, что вы находитесь сплошь и рядом среди людей ressentiment…

- «Я понимаю, я снова навостряю уши (ах! ах! ах! и зажимаю нос). Только теперь и слышу я, что они  столь часто уже говорили: «Мы добрые, - мы праведны», - то, чего они требуют, они называют не возмездием, но «торжеством справедливости»; то, что они ненавидят, это не враг их, нет! они ненавидят «несправедливость», «безбожие»; то, во что они верят и на что надеются, есть не надежда на месть, не упоение сладкой местью ( - «сладкой, как мед», называл ее уже Гомер), но победа Бога, справедливого Бога над безбожниками; то, что остается им любить на земле, это не их братья в ненависти, но их «братия во любви», как говорят они, все добрые и праведные на земле».

- А как называют они то, что служит им утешением от всех жизненных страданий, - свою фантасмагорию оговоренного будущего блаженства?

- «Как? Не ослышался ли я? Они именуют это «Страшным судом», пришествием их царства, «Царства Божия», - а пока что они живут «в вере», «в любви», «в надежде».

- Довольно! Довольно!

«BEATI IN REGNO COELESTI…»

В вере во что? В любви к чему? В надежде на что? – Эти слабые – когда-нибудь и они захотят быть сильными, - это бесспорно, когда-нибудь грядет и их «Царствие» - как сказано, оно называется у них просто «Царствие Божие»: на то ведь и предстаешь во всем столь смиренным!..  Данте, сдается мне, жестоко ошибся, когда он с вгоняющей в оторопь откровенностью проставил над вратами своего Ада надпись: «и меня сотворила вечная любовь», - над вратами христианского Рая с его «вечным блаженством» могла бы, во всяком случае с большим правом,  стоять надпись: «и меня сотворила вечная ненависть» - допустив, что над вратами, ведущими ко лжи, могла  бы стоять истина!

Ибо что есть блаженство того рая?..

Лучше, если нам выразительно засвидетельствует это авторитет, не подлежащий в таких вещах никакому пренебрежению, Фома Аквинский, великий ученый и святой. «Beati in regno coelesti, - говорит он кротко, точно агнец, -  videbunt poenas damnatorum, ut beatitudo illis magis complaceat. (Блаженные в царствии небесном узрят наказания осужденных, дабы блаженство их более услаждало их (лат. – St. Thomae. Comment. Sentent. IV, L 2,  4, 4).

Или  угодно услышать это в более концентрированной тональности, из уст торжествующего отца церкви, который не рекомендовал своим христианам жестокие наслаждения публичных зрелищ – отчего же?  «Ведь вера дает нам гораздо больше, - говорит он (de spectac. c. 29 ss.),- гораздо более сильное; благодаря искуплению нам ведь заповеданы совсем  иные радости; вместо атлетов у нас есть свои мученики; а хочется нам крови, что ж, мы имеем кровь Христову… А что ждет нас в день Его пришествия, Его торжества!» - и вот же, он продолжает сей восхищенный визионер:

«Есть еще и другие зрелища, тот последний и вечный день суда, тот неожиданный для насмехающихся над ним язычников день, когда вся эта ветошь мира и ее порождения будут сожжены одним огнем. Какое захватывающее зрелище!.. Там  я возрадуюсь! Там  приду в восторг, видя стольких  царей, о которых возвещалось, что они были взяты на небо, и которые будут стонать в кромешном мраке вкупе со своим Юпитером! Увижу также наместников провинций, гонителей имени Господня, жарящихся на огне более свирепом, чем тот, на котором они сжигали христиан! Увижу и мудрецов, философов,  подрумяниваемых на огне вместе  с их учениками, которых они учили, что нет Бога, что души не существуют и не возвращаются в свои прежние тела!..».  [Тертуллиан].

«РИМ ПРОТИВ ИУДЕИ, ИУДЕЯ ПРОТИВ РИМА»

Подведем итоги. Обе противопоставленные ценности – «хорошее и плохое», «доброе и злое» -  бились на земле тысячелетним смертным боем; и хотя несомненно то, что вторая ценность давно уже взяла верх, все-таки и теперь еще нет недостатка в местах, где борьба продолжается вничью. Можно бы было сказать даже, что она тем временем вознеслась все выше и оттого стала все глубже, все духовнее: так что нынче, должно быть, нет более решающего признака «высшей натуры», натуры более духовной, нежели представлять  собою разлад в этом смысле и быть все еще действительной ареной борьбы для названных противоположностей. Символ этой борьбы, запечатленный в письменах, которые поверх всей человеческой истории сохранили до настоящего времени разборчивость, называется: «Рим против Иудеи, Иудея против Рима» - до сих пор не было события, более великого, чем эта борьба, эта постановка вопроса, это смертельное противоречие…

В еврее Рим ощутил нечто вроде самой противоестественности, как бы своего монстра-антипода;  в Риме еврей считался «уличенным в ненависти ко всему роду человеческому»;  и с полным правом на то, поскольку есть полное право на то, чтобы связывать благополучие и будущность рода человеческого с безусловным господством аристократических ценностей, римских ценностей.  Что же, напротив, чувствовали к Риму евреи? Это угадывается по тысяче симптомов; но достаточно и того, чтобы снова принять во внимание иоанновский Апокалипсис, этот наиболее опустошительный из всех приступов словесности, в которых повинна месть…

Ведь римляне были сильны и знатны в такой степени, как до сих пор не только не было, но и не грезилось никогда на земле.    Евреи, напротив, были тем священническим народом ressentiment par excellence, в котором жила беспримерная народно-моральная гениальность…  Кто же из них победил тем временем, Рим или Иудея? Но ведь об этом не может быть и речи: пусть только вспомнят, перед кем преклоняются сегодня в самом Риме как перед воплощением всех высших ценностей – и не только в Риме, но почти на половине земного шара, всюду, где человек стал либо хочет стать ручным, - перед тремя евреями, как известно, и одной еврейкой (перед Иисусом из Назарета, рыбаком Петром, ковровщиком Павлом и матерью названного Иисуса, зовущейся Мария). Это весьма примечательно: Рим, без всякого сомнения, понес поражение…

***

«МОРАЛЬ ГОСПОД И МОРАЛЬ РАБОВ» (Ф.Ницше, «По ту сторону добра и зла»).

Не будем же щадить себя и скажем прямо, как начиналась до сих пор всякая высшая культура на земле! Люди, еще естественные по натуре, варвары в самом ужасном смысле слова, хищные люди, обладающие еще не надломленной силой воли и жаждой власти, бросались на более слабые, более благонравные, более миролюбивые расы, быть может занимавшиеся торговлей или скотоводством, или на старые одряхлевшие культуры, в которых блестящим фейерверком остроумия и порчи сгорали остатки жизненной силы.

Каста знатных была вначале всегда кастой варваров: превосходство ее заключалось прежде всего не в физической силе, а в душевной, - это были более цельные люди (что на всякой ступени развития означает также и «БОЛЕЕ ЦЕЛЬНЫЕ ЗВЕРИ» -).

Есть мораль господ и мораль рабов, спешу прибавить, что во всех высших и смешанных культурах мы видим также попытки согласовать обе морали, еще чаще видим, что они переплетаются одна с другою, взаимно не понимая друг друга, иногда же упорно существуют бок о бок – даже в одном и том же человеке, в одной душе.

Когда понятие «хороший» устанавливается господствующей кастой, отличительной чертой, определяющей ранг, считаются возвышенные, гордые состояния души… В этой морали противоположение «хороший» и «плохой» значит то же самое, что «знатный» и «презренный», - противоположение «добрый» и «злой» другого происхождения. Презрением клеймят человека трусливого, малодушного, мелочного, думающего об узкой пользе, а также недоверчивого, со взглядом исподлобья, унижающегося, - собачью породу людей, выносящую дурное обхождение, попрошайку- льстеца и прежде всего лжеца: все аристократы глубоко уверены в лживости простого народа. «Мы правдивые» - так называли себя благородные в Древней Греции. Глубокое уважение к древности и родовитости – все право зиждется на этом двойном уважении… и если, обратно, люди «современных идей» почти инстинктивно верят в «прогресс» и «будущее», все более теряя уважение к древности, то это уже в достаточной степени свидетельствует о незнатном происхождении их «идей».

Но более всего мораль людей властвующих чужда и тягостна современному вкусу строгостью своего принципа, что обязанности существуют только по отношению к себе подобным, что по отношению к существам более низкого ранга, по отношению ко всему чужому можно поступать по благоусмотрению или «по влечению сердца»… Способность и обязанность к долгой благодарности и долгой мести – и то и другое лишь в среде себе подобных, - изощренность по части возмездия, утонченность понятия дружбы, до известной степени  необходимость иметь врагов (как бы в качестве отводных каналов для аффектов зависти, сварливости и заносчивости, - в сущности для того, чтобы иметь возможность быть хорошим другом) – все типичные признаки морали знатных.

Иначе обстоит дело со вторым типом морали, с моралью рабов.

Положим, что морализировать начнут люди насилуемые, угнетенные, страдающие, несвободные, не уверенные в самих себе и усталые, - какова будет их моральная оценка? Вероятно, в ней выразится пессимистически подозрительное отношение ко всей участи человека, быть может даже осуждение человека вместе с его участью. Раб смотрит недоброжелательно на добродетели сильного: он относится скептически и с недоверием, с тонким недоверием ко всему «хорошему», что чтится ими, - ему хочется убедить себя, что само счастье их не истинное.

Наоборот, он окружает ореолом и выдвигает на первый план такие качества, которые служат для облегчения существования страждущих: таким образом входят в честь сострадание, услужливая, готовая на помощь рука, сердечная теплота, терпение, прилежание, кротость и дружелюбие, - ибо здесь это наиполезнейшие качества и почти единственные средства, дающие возможность выносить бремя существования. Мораль рабов по существу своему есть мораль полезности.

Вот где источник возникновения знаменитого противоположения «добрый» и «злой» - в качестве злого зачисляется все мощное и опасное, обладающее грозностью, хитростью и силой, не допускающей презрения. Стало быть, согласно морали рабов, «злой» возбуждает страх; согласно же морали господ, именно «хороший» человек возбуждает и стремится возбуждать страх, тогда как «плохой» вызывает к себе презрение. Добрый, по понятиям рабов, должен быть во всяком случае неопасным человеком: он добродушен, легко поддается обману, быть может немножко глуп.  Всюду, где мораль рабов является преобладающей, язык обнаруживает склонность к сближению слов «добрый» и «глупый».

Последнее коренное различие:  стремление к свободе, инстинктивная жажда счастья и наслаждений, порождаемых чувством свободы, столь же необходимо связано с рабской моралью и моральностью, как искусство и энтузиазм в благоговении и преданности является регулярным симптомом аристократического образа мыслей и аристократической оценки вещей.

***

«БОРОЛСЯ НЕ С БОГОМ, А С ЛОЖНОЙ ИДЕЕЙ О БОГЕ…» (Н.Бердяев, «О назначении человека»).

Понятия «хорошести» и «добрости» у Ницше.

Ницше думал, что мораль есть опасность, мешающая осуществлению высшего типа человека. И это верно о законнической морали. В ней не может развернуться человеческий тип. Законнические элементы  в самом христианстве также очень неблагоприятны для творческого обнаружения человеческой личности, высшего типа человека. Мораль рыцарства, рыцарской чести и верности была творческой этикой, она не вмещалась в этику закона и этику искупления. И, несмотря на относительные, преходящие и даже дурные свойства исторического рыцарства, в рыцарстве есть вечные элементы творческой морали, творческое обнаружение вечных начал человеческой личности. Без христианства оно было бы невозможно.

Ницше противополагает различению между добром и злом, которое есть уже декаданс, различение между хорошим и плохим. Хорошее, добротное есть более высокий тип жизни, аристократически благородной, сильной, прекрасной, породистой. Понятие «хорошести» есть онтологическое понятие, понятие же «добрости» есть моралистическое понятие. Это приводит нас, в сущности, не к аморализму, которое всегда есть недоразумение, а к подчинению морального онтологическому. Это значит, что важно не исполнение закона добра, а достижение совершенства природы или породы, т.е. преображение и просветление твари.

Что святой есть с этой точки зрения «добрый» или «хороший»? Конечно, «хороший», а не «добрый», явление высокой и прекрасной породы,  просиянной твари. Но Ницше в христианстве знал лишь закон, закон добра и против него восставал. У Ницше были совершенно ложные взгляды на дух и духовную жизнь. Дурная совесть  порождена у него столкновениями инстинктов с велениями общества. Совсем  как у Фрейда, Адлера, Юнга. Инстинкт обратился внутрь человека и превратился в дух, в духовную жизнь. Это значит, что дух есть подавленный, вошедший внутрь инстинкт, т.е. в сущности, эпифеномен.

Настоящая, неподавленная, развернувшаяся жизнь для Ницше не есть дух и противоположна духу. Тут Ницше явно падает жертвой реакции против выродившегося, законнического христианства и против той дурной духовности, которая, в сущности, всегда была угашением духа. Угашение духа Ницше принял за дух. Он и Бога отверг потому, что считал Бога несовместимым с человеческим творчеством, с творческим подвигом, к которому он звал. Бог для него был не символом движения человека в высоту, а символом пребывания человека в низине, на плоскости. И тут боролся он не с Богом, а с ложной идеей о Боге, с которой нужно было бороться. Столь распространенное в теологии утверждение, что идея Бога несовместима с творчеством человека, есть источник атеизма. И Ницше боролся против Бога с кровавой мукой. Он пошел дальше, он начал утверждать, что дух несовместим с творчеством, в то  время как дух есть единственный источник творчества. И человек – творец потому только, что он есть дух.

***

ЧТО ЖЕ ТАКОЕ RESSENTIMENT?  (К.А. Свасьян).

В свое время проблеме ressentiment был посвящен уникальный по глубине анализ Макса Шелера [«Ресентимент в структуре моралей»], развивающий и в ряде мест корректирующий основополагающие интуиции Ницше.

Что же такое ressentiment?   Речь идет не о предпочтении французского языка, а об отсутствии равноценного аналога в  других языках, в том числе и в немецком. Можно говорить здесь по крайней мере о двух расхожих смыслах, позитивном и негативном. Речь идет, во-первых, о переживании и своего рода пережевывании определенной эмоциональной реакции, направленной на некий объект и приобретающей постепенно черты рефлекса, так что приходится учитывать  не чисто интуитивный аспект воспоминания чувства, а как бы реанимацию самой эмоции, буквально  re-sentiment.

Сюда примешивается, во-вторых, негативный смысл, лучше всего сигнализируемый немецким словом Groll (злоба, неприязнь): смутная, растущая, продолжительная и уже как бы автономная атмосфера неопределенной враждебности, сопровождаемая реактивизацией ненависти и озлобления.

В общем ressentiment характеризуется как психологическое самоотравление. Его наиболее активные факторы суть злопамятство и мстительность, ненависть; злоба, ревность, зависть, злонамеренность. Но с другой стороны, взятые раздельно, эти факторы не дают еще самого ressentiment: чтобы последний мог существовать,  требуется еще совершенно особый вирус, сопровождаемый чувство бессилия.

Реактивизация злобы обусловлена асимметрией между внутренними притязаниями и реальным положением в обществе, покоящейся на непременном постулате сравнивания себя с другими. Оттого Новое время, заменившее принцип средневековой регламентации принципом повсеместной конкуренции, оказалось столь плодоносной почвой для произрастания ressentiment.  Норма средневековой (до XIII в.)  регламентации такова, что, скажем, крестьянин и не думает сравнивать себя с феодалом, а ремесленник с рыцарем; специфика функций, свойственных отдельному положению, допускает возможность сравнения только в пределах данной социальной микроструктуры. Этим  и определяется статус собственной незаменимой топики каждой личности, от короля до публичной девки и кухарки, которая оттого и облачена «достоинством», что никогда не теряет адекватного самоощущения и далека от мысли «управлять государством».

Ressentiment возникает там, где прививается вирус недовольства своим положением в иерархии ценностей и внушается стереотип неадекватных и утопических притязаний. В своеобразной форме выражена эта морально-психологическая перверсия в следующем отрывке В.В.Розанова: «Ты бы, демократ, лучше не подслушивал у дверей, чем эффектно здороваться со швейцарами и кухарками за руку. От этого жизнь не украсится, а от того, решительно, жизнь воняет. Притом  надо иметь слишком много самообольщения и высокомерия, чтобы думать, будто она – будет осчастливлена твоим рукопожатием. У нее есть свое достоинство, и, как ни странно, в него входит получить гривенник за «пальто», которого ты никогда не даешь».

Речь идет, как правило,   о плане ценностного сопоставления, но радикализм установки доходит даже до чисто биологических мотивов. Формула ressentiment гласит: «я могу простить тебе все, кроме того, что ты есть тот, кто ты есть; кроме того, что я не есть то, что есть ты; кроме того, что я – не ты»;  в таком случае уже само существование Ты оценивается как некая социально-фатальная несправедливость по отношению к Я, а существование Я предстает мотивом, вполне достаточным для мести.

Здесь ressentiment может быть гарантирован уже на уровне физических недостатков, скажем у калек, импотентов, слабых, больных, идиотов и т.д. Рангом выше, в сфере ценностных отношений, наблюдается все та же картина, причем зависть и мстительность ориентируются не столько приобретенными качествами «соперника» (богатство, положение и т.д.), сколько прирожденными (красота, благородство, ум и т.д.).

В итоге нормой общества, исповедующего демократизм и принесшего ему в жертву пафос кастовости и иерархии, становится «война всех против всех» во исполнение идеалов социальной справедливости. Последнее особенно характерно для ressentiment: маска благочестии, напяленная на свирепые рецидивы ненависти и озлобления.

Существенно здесь и то, что ненависть к определенному лицу стремится к некоего рода автономии и постепенно теряет связь с объектом, становясь чистой распредмеченной энергией злобы. Феноменологически выражаясь ressentiment и есть чистый ноэсис ненависти с заключенными в скобки (впрочем, время от времени и при случае расключаемые) конкретностями; можно было бы назвать его априорной монограммой бессознательной жизни, аффицируемой извне и ищущей во внешнем мире материала для оформления. Оттого ноэматической предметностью его предстают не столько конкретные носители ценностей, сколько – через этих последних – сами ценности; ressentiment «блузника», разрезающего сапожным ножом при реве ликующей толпы Мадонну Рафаэля с кличем: «Не надо гениев, ибо это – аристократия» (провидение Достоевского), коренится не в конкретной зависти «блузника» к «художнику», а в своего рода  чистой трансцендентальной зависти к самому прообразу – идее! – полотна; надо представить себе Сальери, уничтожающего не Моцарта, а моцартовское и пользующегося для этого не элитарным средством «яда в перстне», а вполне эгалитарными медиумами опошления, умаления, извращения (Моцарт средствами «рок-н-ролла», Моцарт на обертке «шоколада», Моцарт в лекции… музыковеда).

В парадигмах Ницше описаны две модели ressentiment: экстравертированная («восстание рабов в морали») и интравертированная («аскетический идеал»); в последнем случае речь идет об обращении энергии ressentiment на самого себя. Характерно, что разоблачая этот феномен в его «подземном» иудео-христианском симбиозе (непомерная гордыня «избранного народа», притворившаяся из бессилия любовью и смирением), Ницше  умозаключает  к христианству как таковому, обнаруживая роковую слепоту по отношению к самому духу христианской морали, который не менее резко, хотя и иначе, противопоставлен абстрактному гуманитаризму и альтруизму современности (этим двум порождениям ressentiment), чем «аристократический радикализм» самого автора «Заратустры».

Макс Шелер  в упомянутой выше работе обстоятельно вскрыл корни этого недоразумения, приведшего к смешению неформализованного и, следовательно, подлинно христианского импульса любви с различными его аберрациями на почве все тех же, но уже формализованных и выхолощенных христианских ценностей.

***

RESSENTIMENT  В  «ЧУВСТВИТЕЛЬНОЙ ТЕОРИИ» (П.Слотердайк «Критика цинического разума»).

Она [философия] признается: все великие темы были сплошь уловками и полуправдой. Тщетны прекрасные взлеты мысли: Бог, Универсум, Теория, Практика, Субъект, Объект, Тело, Дух, Смысл, Ничто – всего этого не существует. Все лишь слова для юнцов, для профанов, для клерикалов да социологов. «Слова, слова – словеса. Стоит им воспарить однажды – и тысячелетия будут сменять друг друга, а полет их все никак не окончится». (Готтфрид Бенн. Эпилог и лирическое Я).

В мышлении нашем больше не осталось и бледного следа от былого взлета понятий и прежних экстазов понимания. Мы  - просвещены, мы – пребываем в апатии. О любви к мудрости давно нет и речи. Мы знаем такое, что нам и в голову не придет полюбить это; напротив, мы задаемся вопросом: как нам удается жить, вынося это и не превращаясь в соляной столп.

Из мертвого тела философии в XIX веке являются на свет современные науки и теории власти, такие как политология, теория классовой борьбы, технократия, витализм, - в любом обличье вооруженные до зубов.

«Знание – сила и власть». Такова заключительная точка в процессе неотвратимой политизации мышления.

В те же самые времена, когда Ницше принялся выявлять скрывающуюся за всякой волей к знанию волю к власти, старая немецкая социал-демократия призвала своих приверженцев включиться в гонку за знанием, которое – власть.

К 1900 году радикальное крыло левых перестало в чем-либо уступать правому цинизму власть имущих. Это состязание между цинически-оборонительным цинизмом старых носителей власти и утопически- наступательным цинизмом новых  составляло суть политико-моральной драмы XX века..

Из конкуренции сознаний возник двойной, сумеречный свет, характерный для современности: взаимное выслеживание идеологий, ассимиляция противоположностей, модернизация обмана…

Рост числа проблем обгоняет рост способности к  мышлению. Отсюда самоустранение критики от дел и добровольный уход в отставку.  За наплевательским отношением  ко  всем проблемам стоит в конечном счете предчувствие того, что сталось бы с нами, получи мы  о них полное представление.  Поскольку же в проблему превратилось все, то все стало для нас абсолютно безразличным. Она как раз и приведет нас туда, где можно будет завести речь о цинизме и «циническом разуме».

Время цинично со всех сторон, и самая пора проследить, начиная с  самых основ, как связаны между собой цинизм и реализм. Что, собственно, и  имел в виду Оскар Уайльд, когда с высокомерным равнодушием заявил: «Я вовсе не циничен, просто у меня есть опыт – это приблизительно одно и то же».

Или подразумевал Антон Чехов, мрачно изрекший: «Никакой цинизм не может превзойти жизни».

Позиция «страдания a priori».

На что еще может рассчитывать критика? Чего она еще может достичь в эти уставшие от теории времена? Послушаем вначале ответ, данный Вальтером Беньямином.

Глупцы те, кто жалуется на упадок критики. Ведь ее час давно миновал. Критика – дело, требующее надлежащей дистанции. Она – у себя дома в мире, в котором все определяется перспективами и проспектами и в котором еще возможно занять определенную позицию – встать на точку зрения, обеспечивающую обзор. А обстоятельства между тем уже приступили вплотную и оказались в жгучей близости к телу человеческого общества.

«Беспристрастная отстраненность», «свободный взгляд» - все это стало ложью, если только не совершенно наивным выражением элементарной некомпетентности…

Но критика тем не менее достигла прогресса и обрела впечатляющие формы – осуществляясь с точки зрения отсутствия точки зрения, с позиции отсутствия какой-либо позиции.

Спрашивается: с какой же позиции она выступает? Какая у нее перспектива обзора? И от чьего имени она говорит?

Я [Петер Слотердайк] полагаю, что Критическая Теория нашла временное Я, от лица которого ведется критика, и отыскала «позицию», которая обеспечивает ей перспективу обзора для действительно решающей критики – позицию, которой не принимает в расчет обычная теория познания.

Я склонен называть ее позицией «страдания a priori».

Это не позиция для возвышенной отстраненной критики, которая обеспечивала бы панорамное видение всего в целом, а позиция предельной приближенности – микрология.

Если вещи, происходящие вокруг, обрели жгучую близость к нашему телу, то  непременно появится критика, которая это выразит. От нее потребуется не надлежащая дистанция, а надлежащая приближенность. Словечко «затронутость» (Betroffenheit) имело успех по этой причине.

Критика возможна лишь постольку, поскольку страдание сообщает нам, «что истинно и что ложно». При этом Критическая Теория, как и в былые времена, допускает существование некой «элиты», у которой чувствительность  и восприимчивость сохранились в первозданном, ненарушенном виде. В этом - признак силы и признак слабости Критической Теории; этим обосновывается ее истинность и этим очерчивается область, в границах которой она значима.

Нет надежды на то, что противников определенного рода удастся убедить…

Наверняка обнаружатся такие мыслители, у которых умы настолько энергичны, а нервные системы – настолько закаленные и нечувствительные, что весь подход Критической Теории представляется им  каким-то плаксивым.

«Чувствительная» теория есть нечто подозрительное.

Фактически ее основатели, и в первую очередь Адорно, имели чересчур суженное понятие о чувствительном, основанное на априорном допущении, которое никогда не удастся обосновать рационально – из допущения, что существует наивысшая восприимчивость души и возможно эстетическое воспитание; их эстетика существует на грани отвращения ко всему живому и каждому.

Едва ли есть что-либо из происходящего в «практическом» мире, что не вызывало бы у них страдания и не было бы избавлено от подозрения в жестокости.

Все для нее связано тем или иным образом преступными узами с «ложной жизнью», в которой «нет ничего правильного». В первую очередь она ополчается на то, что выглядит как удовольствие или как согласие, усматривая в этом надувательство, деградацию и «ложное» расслабление.

В его теории чувствуются духовные мотивы скрыто-буддистского толка.

o Тот, кто страдает, не черствея, достигнет понимания;

o тому, кто способен слышать музыку, в светлые секунды открывается иная сторона мира.

Непоколебимая уверенность в том, что картина действительности нарисована в красках страдания, холодности и жестокости, предопределяла подход этой философии к миру. Она, правда, едва верила в перемены к лучшему, но и не поддавалась искушению отупеть, привыкая к тому, что есть.

Оставаться чувствительным и восприимчивым -  это было своего рода утопической позицией: держать обостренные чувства наготове, чтобы воспринять счастье, которое не наступит – но готовность к нему убережет нас от пагубнейшего огрубения.

В том, что касается политической и нервной системы, эстетическая, «чувствительная» теория стоит на построенной смеси страдания, презрения и злости обвинительной позиции – против всего, что имеет власть. Она стилизует себя под зеркало мирового зла, в котором отражаются буржуазная холодность, принцип господства, грязные делишки и порождающее их стремление к прибыли. Мир мужского – вот то, что она категорически не приемлет. Она вдохновляется архаическим «нет» по отношению к миру отцов, законодателей и дельцов.

Ее предрассудок заключается в том, что из этого мира может выйти только злая власть, направленная против мира живого. В этом причина стагнации Критической Теории. Наступательный потенциал самоотречения давно исчерпан. Мазохистский элемент превзошел творческий. Импульс Критической Теории достиг такой степени развития, что вполне созрел для прорыва рамок негативизма.

Удастся ли возродить великий импульс? Это зависти от того, как будет сознавать и чувствовать себя некогда вдохновлявшаяся им интеллигенция. В «чувствительной» критике нужно выявить и назвать своим именем парализующую злобность (Ressentiment). Стремление отвергать питается первобытной злобой по отношению к «мужественности», к тому циническому мышлению, принимающему в  расчет только факты, которое продемонстрировали и позитивисты – как политические, так и научные.

Теория Адорно бунтовала против склонности к соучастию, которая всегда склонна «практичному образу мысли». Искусно балансируя понятиями, она пыталась сконструировать знание, которое бы не было силой и властью. Она принялась искать прибежище  в царстве матери, среди искусств и скрытых под замками желаний. «Не сотвори себе  образа» - будь утонченнее, не руби сплеча. Оборонительное мышление характеризует его стиль: это попытка защитить  резервацию, где живут воспоминания о счастье, связанные исключительно с утопией Женственного.

***

ОБРЕТЕНИЕ ГЕОЦЕНТРИЗМА, ДУХОВНО-ПРОСВЕТЛЕННОГО ВЗГЛЯДА НА ЖИЗНЬ

(Н.Бердяев, «О назначении человека»).

Самолюбие  - главная рана, нанесенная человеку первородным грехом, - мешает надлежащему восприятию реальностей, ибо самолюбие при всякой встрече с реальностью хочет защитить себя от боли при помощи фантазма, или получить удовлетворение, всегда непрочное, от другого фантазма. Из самолюбия одного человека возвышают, другого унижают, и ни один не воспринимается в его реальности. Самолюбие всегда ищет компенсации и для этого насилует реальности.  (Адлер прекрасно выясняет это).

Из самолюбия человек принимает тот мир идей, который дает ему наибольшую компенсацию, в котором самолюбие испытывает наименьшую боль. Человек может построить себе пессимистическую метафизику, потому что такая компенсация менее ранит его самолюбие. Из самолюбия человек может усвоить себе революционное миросозерцание. Из самолюбия человек примыкает к тем или иным партиям, идеологическим направлениям, общественным группировкам и в них видит наибольшую реальность, потому что эти партии, направления, группировки менее ранят его самолюбие и дают ему большее удовлетворение.

Из самолюбия человек дружит с одними людьми и враждует с другими и определяет их реальность и удельный вес в зависимости от того, компенсируют ли эти люди его самолюбие или причиняют ему боль. Это заходит так далеко, что иногда человек теряет веру, иногда же делается верующим в соответствии с защитой и компенсацией самолюбия. Самолюбие создает свой фантасмагорический мир, в котором все реальности смещены. А так как самолюбие в большей или меньшей степени свойственно всем людям – это есть рана первородного греха, - то все люди в большей или меньшей степени живут в фантасмагорическом мире.

Победа над грехом эгоцентризма, приобретение духовности, раскрытие в себе образа и подобия Божьего есть возврат в реальный мир, в бытие. Все защиты и компенсации, которые при помощи фантазмов создает себе самолюбие, не помогают от боли, рана продолжает сочиться, стрелы со всех сторон пронзают самолюбивое сердце.  Радикальным, действительно исцеляющим может быть лишь путь духовной победы над самолюбием, т.е. над эгоцентризмом, и обретение геоцентризма, духовно-просветленного взгляда на жизнь. В религиозной практике этот путь экзотерически называется смирением. Смирение в глубоком смысле слова  есть не что иное, как освобождение от фантазмов,  созданных эгоцентризмом, раскрытие души для реальности.

Сколько фантазмов, и не столь в жизни индивидуальной, но и в жизни социальной, исторической, создает ressentiment. Ницше очень воспользовался этим для объяснения генезиса морального и религиозного сознания и даже злоупотребил этим методом. Школа Фрейда, особенно Адлер, многое  тут открыла. Все состояния, производные от радикального греха самолюбия и эгоцентризма – разнообразные формы ressentiment, честолюбие, властолюбие, зависть, ревность, обида – создают свои фантасмагорические миры и разрушают реальности.

Очень трудно вернуть к реальностям человека, допустившего себя до одержимости завистью, ревностью, жаждой славы и власти. Функция реальности нарушена, что П.Жанэ считает источником сумасшествия. Властолюбец на все смотрит с точки зрения приобретения власти, как славолюбец – с точки зрения приобретения славы. Люди, одержимые завистью и ревностью, - больные люди, для которых реальности Божьего мира угасают и исчезают, они повсюду видят фантазмы, питающие их чувство зависти и ревности. Они хотели бы защититься от боли, которую вызывает зависть и ревность, но фантазмы лишь усиливают эту боль. Мазохизм и садизм, терзание себя и других, всегда свойственны людям, одержимым завистью и ревностью, как и вообще всеми формами ressentiments. Тиран всегда и садист и мазохист, он и компенсирует себя, и увеличивает собственную боль. Чувство ressentiment, зависти доходит до того, что человек не только не может вынести большего богатства, славы, власти, красоты, успеха другого,  но не может вынести, что другой человек чище, лучше, благороднее, жертвеннее, не может вынести отблеска святости. И он перестает различать реальности и делать оценки, соответствующие реальностям. Благородство душевного аристократизма в том, что ему не свойственно ressentiment.

***

«Средства», которыми пользуется человек, гораздо важнее «целей…»

Телеологическая точка зрения, соединенная с учением о свободе воли, может быть сформулирована так: человек должен подчинить свою жизнь поставленной ему верховной цели, и ей иерархически подчинить все остальные нижепоставленные цели, свобода же воли дает ему возможность подчинить свою жизнь этому верховному благу. Такого рода доктрина, очень распространенная, совершенно не соответствует ни современной психологии, ни  христианскому откровению и приводит к рабской этике. Телеологическая точка зрения, идущая от Аристотеля, вообще должна быть оставлена.

Нравственное достоинство человека и нравственная его свобода определяются совсем не целью, которой он подчиняет свою жизнь, а источником, из которого вытекает его нравственная жизнь и деятельность в мире. В известном смысле слова можно даже сказать, что «средства», которыми пользуется человек, гораздо важнее «целей», которые он преследует, ибо они больше свидетельствуют о духе человека. Если человек стремится к свободе путем насилия, к любви путем ненависти, к братству путем раздора, к истине путем лжи, то возвышенная цель этого человека не может смягчить нравственно неблагоприятной его оценки.

Я даже думаю, что если бы человек стремился к насилию путем свободы, к ненависти путем любви, к лжи путем правдивости, к раздору путем братства, то он нравственно оказался бы выше. Для этики должно быть важнее всего, каков человек, какого он духа, есть ли в нем внутренний свет, есть ли в нем благостная и творческая энергия.

Этика решительно должна быть энергетической,  а не телеологической. И потому свободу она должна понимать как первоисточник, как внутреннюю творческую энергию, а не как способность следовать нормам и осуществлять заданную цель. Нравственное благо дается человеку не как цель, а как внутренняя сила, освещающая его жизнь. Важно, откуда вытекает нравственный акт человека, а не к какой цели он направлен. Учение о свободе воли и о телеологии целиком относится к этике закона, к нормативной этике.

Человек есть существо, действующее не по целям, а в силу заложенной  в нем творческой свободы и энергии и благодатного света, озаряющего его жизнь.

Литература:

Ф.Ницше

По ту сторону добра и зла / Пер. с нем Н.Полилова. К генеалогии морали / Пер. с нем К.А.Свасьяна; Предисл., коммент. К.А.Свасьяна. – М.: ОЛМА-ПРЕСС, 2001.

Критика цинического разума /Петер Слотердайк; пер. с нем. А Перцева; испр. изд-е. – Екатеринбург: У-Фактория, М.: АКТ МОСКВА, 2009.

О назначении человека / Николай Бердяев. – М.: АСТ: Астрель: Полиграфиздат, 2010.

 КНИГА ОТЗЫВОВ