«Смрад от зарезанного духа?..»

«Разве не стоит над этим городом смрад от зарезанного духа?..» (Ф.Ницше «Так говорил Заратустра»).

«То, что Вы именуете духом времен, лишь собственный дух господ, в котором отражаются времена». (Фауст).


o «И предостерегающая птица моя…» (Ф.Ницше, «Так говорил Заратустра»).

o Грядущий хам. (Д.С.Мережковский, 1905 г.).

o Черт и хам  (В.Брюсов, 1906 г.).

o Критика видимости приватного. («Критика цинического разума» Петер Слотердайк).
       Серые цинизмы современной деловитости…
       Оп-ля – мы живы? Морально-розовый цвет кожи…
       Психополитика шизоидного общества.

o Исповедь сына века (Литература США XX века…)

o «Но может ли человек жить только для наслаждения?» (Д.Голсуорси «Гедонист»).

 

ptica3.jpg

***

«Как вырваться из непрерывного потока пошлости,  цинизма  и из непрерывно кипящей хитрой болтовни, которая не щадит никаких идей и «высоких слов», превращая их в едкую пыль, отравляющую мозг?» (Горький).

***

«Знаете, если обыкновенный  человек почувствует свою нищету – беда с ним! Начинает он играть перед вами, ломаться, а для вас что – и не забавно, а только тяжело. Вот Ванечка у меня – обыкновенный, и очень обижен этим, и все хочет сделать что-нибудь… потрясающее! Миллион выиграть на скачках или в карты, царя убить. Думу взорвать, все равно – что. И все очень хотят необыкновенного. Мы бабы, мордочки себе красим, пудримся, ножки, грудки показываем, а вам, мужчинам, приходится необыкновенное искать в словах, в газетах, книжках» (Горький).

***

«И ПРЕДОСТЕРЕГАЮЩАЯ ПТИЦА МОЯ…» (Ф.Ницше, «Так говорил Заратустра»).

«Из одной только любви воспарит полет презрения моего и предостерегающая птица моя: но не из болота!» (Ф.Ницше).

Так, медленно шествуя среди многих народов и через различные города, вернулся Заратустра окольным путем в свои горы и свою пещеру. И вот подошел он неожиданно к воротам большого города; но здесь бросился к нему с распростертыми руками беснующийся шут и преградил ему  дорогу. Это был тот самый шут, которого народ называл «обезьяной Заратустры»… И так шут говорил к Заратустре:

«О Заратустра, здесь большой город; здесь тебе нечего искать, а потерять ты можешь все. К чему захотел ты вязнуть в этой грязи?..

Здесь ад для мыслей отшельника: здесь великие мысли кипятятся заживо и развариваются на маленькие. Здесь разлагаются все великие чувства… Разве не слышишь ты запаха бойни и харчевни духа? Разве не стоит над городом смрад от зарезанного духа? Разве не видишь ты, что души висят здесь, точно обвисшие, грязные лохмотья? – и они делают еще газеты из этих лохмотьев!

Разве не слышишь ты, что дух превратился здесь в игру слов? Отвратительные слова-помои извергает он! – И они делают еще газеты из этих слов-помоев!

Они гонят друг друга, и не знают куда? Они распаляют друг друга, и не знают зачем? Они бряцают своей жестью, они звенят своим золотом…

Все похоти и пороки здесь у себя дома; но существуют здесь также и добродетельные, существует здесь много услужливой, служащей добродетели:

Много услужливой добродетели с пальцами-писаками и с твердым седалищем и ожидалищем; она благословлена мелкими нагрудными звездами… Существует здесь также много благочестия, много лизоблюдов и льстивых ублюдков перед богом воинств. Ибо «сверху» сыплются звезды и милостивые плевки; вверх тянется каждая беззвездная грудь…

Но месяц вращается еще вокруг всего земного: так вращается и властелин вокруг самого-что-ни-на-есть земного, - а это есть золото торгашей

Во имя всего, что есть в тебе светлого, сильного и доброго, о Заратустра, плюнь на этот город торгашей и вернись назад! Здесь течет кровь гниловатая и тепловатая и  пенится в венах; плюнь на большой город, на эту большую свалку, где пенится всякая накипь! Плюнь на город подавленных душ и впалых грудей, язвительных глаз и липких пальцев –

- на город нахалов, бесстыдников, писак, пискляк, растравленных тщеславцев –

- где все скисшее, сгнившее, смачное, мрачное, слащавое, прыщавое, коварное нарывает вместе –

- плюнь на большой город и вернись назад!».

Но здесь прервал Заратустра беснующегося шута и зажал ему рот.

«Перестань наконец!... Так долго жил ты в болоте, что сам стал лягушкой и жабою? Не течет ли у тебя самого в жилах гнилая, пенистая, болотная кровь, что научился ты так квакать и поносить?.. Я презираю твое презрение… Из одной только любви воспарит полет презрения моего и предостерегающая птица моя: но не из болота!..»

Что же заставило тебя впервые хрюкать? То, что никто достаточно не льстил тебе: поэтому и сел ты вблизи этой грязи, чтобы иметь основание вдоволь хрюкать. Чтобы иметь основание вдоволь мстить! Ибо месть, ты, тщеславный шут, и есть вся твоя пена, я хорошо разгадал тебя! Но твое шутовское слово вредит мне даже там, где ты прав!..

Мне противен также этот большой город, а не только этот шут. И здесь и там нечего улучшать, нечего ухудшать! Горе этому большому городу! – И мне хотелось бы уже видеть огненный столб, в котором сгорит он… Так говорил Заратустра и прошел мимо шута и большого города.

***

«Нынче мы не видим ничего, что хотело бы ВЫРАСТИ; мы предчувствуем, что это будет скатываться все ниже и ниже, в более жидкое, более добродушное, более смышленое, более посредственное, более безразличное, более китайское, более христианское – человек, без всякого сомнения делается все «лучше»… (Ф.Ницше, «К генеалогии морали»)

«СЧАСТЬЕ НАЙДЕНО НАМИ…»  (Ф.Ницше «Так говорил Заратустра»).

Горе! Приближается время, когда человек не родит больше звезды. Горе! Приближается время самого презренного человека, который уже не может презирать самого себя.

Смотрите! Я показываю вам последнего человека.

«Что такое любовь? Что такое творение? Устремление? Что такое звезда?» – так вопрошает последний человек и моргает. Земля стала маленькой и по ней прыгает последний человек, делающий все маленьким. Его род неистребим, как земляная блоха; последний человек живет дольше всех.

 

«Счастье найдено нами», - говорят последние люди и моргают. Они покинули страны, где было холодно жить:  ибо им необходимо тепло. Также любят они соседа и жмутся к нему: ибо им необходимо тепло. Захворать или быть недоверчивым считается у них грехом: ибо ходят они осмотрительно. Одни безумцы еще спотыкаются о камни или о людей!

От времени  до времени немного яду: это вызывает приятные сны. А в конце побольше яду, чтобы приятно умереть.

Они еще трудятся, ибо труд – развлечение. Но они заботятся, чтобы развлечение  не утомляло их. 

Не будет более ни бедных, ни богатых: то и другое слишком хлопотно. И кто захотел бы еще управлять? И кто повиноваться? То и другое слишком хлопотно.

Нет пастуха, одно лишь стадо! Каждый желает равенства, все равны: кто чувствует иначе, тот добровольно идет в сумасшедший дом.

«Прежде весь мир был сумасшедший», - говорят самые умные из них и моргают. Все умны и все знают все, что было; так что можно смеяться без конца. Они еще ссорятся, но скоро мирятся – иначе это расстраивало бы желудок. У них есть свое удовольствьице для дня и свое удовольствьице для ночи, но  здоровье – выше всего. «Счастье найдено нами», - говорят последние люди и моргают.

 

***

И пробиваясь сквозь хрусталь

Многообразно однозвучный,

Как сон земли благополучной,

Парит на крылышках мораль.

(Н.Заболоцкий).

СВАДЬБА .

Сквозь окна хлещет длинный луч,

Могучий дом стоит во мраке.

Огонь раскинулся горюч,

Сверкая в каменной рубахе

Часы гремят. Настала ночь.

В столовой пир горяч и пылок.

Графину винному невмочь

Расправить огненный затылок

Мясистых баб большая стая

Сидит вокруг, пером блистая,

И лысый венчик горностая

Венчает груди, ожирев

В поту столетних королев.

Они едят густые сласти,

Хрипят в неутоленной страсти

И, распуская животы,

В тарелки жмутся и цветы.

Так бей, гитара! Шире круг!

Ревут бокалы пудовые.

И вздрогнул поп, завыл и вдруг

Ударил в струны золотые.

И под железный гром гитары

Подняв последний свой бокал,

Несутся бешеные пары

В нагие пропасти зеркал.

И вслед за ними по засадам,

Ополоумев от вытья,

Огромный дом, виляя задом,

Летит в пространство бытия.

А там  - молчанья грозный сон,

Седые полчища заводов,

И над становьями народов –

Труда и творчества закон.

(Н.Заболоцкий)

ИВАНОВЫ.

Стоят чиновные деревья,

Почти влезая в каждый дом.

Давно их кончено кочевье,

Они в решетках, под замком.

Шумит бульваров темнота,

Домами плотно заперта.

Но вот все двери растворились,

Повсюду шепот пробежал:

На службу вышли Ивановы

В своих штанах и башмаках.

Пустые гладкие трамваи

Им подают свои скамейки.

Герои входят, покупают

Билетов хрупкие дощечки,

Сидят и держат их перед собой,

Не увлекаясь быстрою ездой.

А там, где каменные стены,

И рев гудков, и шум колес,

Стоят волшебные сирены

В клубках оранжевых волос.

Иные, дуньками одеты,

Сидеть не могут взаперти.

Прищелкивая в кастаньеты,

Они идут. Куда идти,

Кому нести кровавый ротик,

У чьей постели бросить ботик

И дернуть кнопку на груди?

Неужто некуда идти?

О мир, свинцовый идол мой,

Хлещи широкими волнами

И этих девок упокой

На перекрестке вверх ногами!

Он спит сегодня, грозный мир:

В домах спокойствие и мир.

Ужели там найти мне место,

Где ждет меня моя невеста,

Где стулья выстроились в ряд,

Где горка – словно Арарат -

Имеет вид отменно важный,

Где стол стоит и трехэтажный

В железных латах самовар

Шумит домашним генералом?

О мир, свернись одним кварталом,

Одной разбитой мостовой,

Одним проплеванным амбаром,

Одной мышиною норой,

Но будь к оружию готов:

Целует девку – Иванов!

(Н.Заболоцкий)

***

ГРЯДУЩИЙ ХАМ. (Д.С.Мережковский, 1905 г.).

Кто верен своей физиологии, тот и последователен, кто последователен, тот и силен, а кто силен, тот и побеждает. (Д.С.Мережковский).

Мир безземельный, мир городского пролетариата не имеет другого пути спасения и весь пройдет мещанством, которое в наших глазах, отстало, а в глазах полевого населения и пролетариев представляет образованность и развитие». (Герцен).

 

«Мещанство победит и должно победить, - пишет Герцен в 1864 г. в статье «Концы и начала». Да, любезный друг, пора прийти  к спокойному и смиренному сознанию, что мещанство – окончательная форма западной цивилизации».

«Мещанство, говорит Герцен, - это та самодержавная толпа сплоченной посредственности (conglomerated mediocrity) Ст. Милля  [Милль Джон Стюарт (1806-1873) – английский философ и экономист],

которая всем владеет, толпа без невежества, но и без образования. Милль видит, что все около него пошлеет, мельчает;  с отчаянием смотрит на подавляющие массы какой-то паюсной икры, сжатой из мириад мещанской мелкоты. Он вовсе не преувеличивал, говоря о суживании ума, энергии, о стертости личностей… Милль прямо говорит, что по этому пути Англия сделается Китаем, - мы к этому прибавим: и не одна Англия».

korzina10.jpg

korzina4.jpg

Может какой-нибудь кризис и спасет от китайского маразма. Но откуда он придет, как? – этого я не знаю, да и Милль не знает».  «Где та могучая мысль, та страстная вера, то горячее упование, которое может закалить тело, довести душу до судорожного ожесточения, которое не чувствует ни боли, ни лишений и твердым шагом идет на плаху и на костер? Посмотрите кругом – что в состоянии поднять народы?»

o «Христианство обмелело и успокоилось в покойной и каменистой гавани реформации;

o обмелела и революция в покойной и печальной гавани либерализма…

o С такой снисходительной церковью, с такой ручной революцией – западный мир стал отстаиваться, уравновешиваться».

«Везде, где людские муравейники и ульи достигали относительного удовлетворения и уравновешивания, - достижение вперед делалось все тише и тише, пока, наконец, не наступала последняя тишина Китая».

Герцен соглашается с Миллем: «Если в Европе не произойдет какой-нибудь неожиданный переворот, который возродит человеческую личность и даст ей силу победить мещанство, то, несмотря на свои благородные антецеденты и свое христианство, Европа сделается Китаем».

 

«Подумай, - заключает Герцен письмо неизвестному русскому – кажется всему русскому народу, - подумай, и у тебя волос станет дыбом».

 

Ни Милль, ни Герцен не видели последней причины этого духовного мещанства.  «Мы вовсе не врачи! Мы – боль», - предупреждает Герцен.

В Европе позитивизм только делается – в Китае он уже сделался религией. Духовная основа Китая, учение Лао-Дзы и Конфуция, - совершенный позитивизм, религия без Бога, «религия земная, безнебесная», как выражается Герцен о европейском научном реализме». Никаких тайн, никаких углублений и порываний к «мирам иным». Все просто, все плоско. Несокрушимый здравый смысл, несокрушимая положительность…

Серединное царство – царство вечной середины, вечной посредственности, абсолютного мещанства – «царство не Божие, а человеческое», как определяет опять-таки Герцен общественный идеал позитивизма. Китайскому поклонению предкам, золотому веку в прошлом соответствует европейское поклонение потомкам, золотой век в будущем. Ежели не мы, то потомки наши увидят рай земной, земное небо утверждает религия прогресса.

И в поклонение предкам, и в поклонение потомкам одинаково приносится в жертву единственное человеческое лицо, личность, безличному, бесчисленному роду, народу, человечеству – «паюсной икре, сжатой из мириад мещанской мелкоты», грядущему вселенскому полипняку и муравейнику.  Отрекаясь от Бога, от абсолютной Божественной Личности, человек неминуемо отрекается от своей собственной личности. Отказываясь, ради чечевичной похлебки умеренной сытости, от своего божественного голода и божественного первородства, человек неминуемо впадает в абсолютное мещанство.

Китайцы – совершенные желтолицые позитивисты; европейцы – пока еще несовершенные белолицые китайцы. В этом смысле американцы совершеннее европейцев.

Позитивизм желтой расы вообще и японской в частности – это свеженькое яичко, только что снесенное желтою монгольскою курочкой от белого арийского петушка, - ничем не попорчен: каким  он был за два, за три тысячелетия, таким и остался, таким навсегда останется.

Позитивизм европейский все еще слишком умственный, то есть поверхностный, так сказать накожный; желтые люди – позитивисты до мозга костей. И культурное наследие веков – китайская метафизика, теология  - не ослабляет, а усиливает этот естественный физиологический дар.

Кто верен своей физиологии, тот и последователен, кто последователен, тот и силен, а кто силен, тот и побеждает. Япония победила Россию. Китай победит Европу, если только в ней самой не совершится великий духовный переворот…

Вот где главная «желтая опасность» - не извне, а внутри; не в том, что Китай идет в Европу, а в том, что Европа идет в Китай. Лица у нас еще белые; но под белою кожей уже течет не  прежняя густая, алая, арийская, а все более жидкая, «желтая» кровь, похожая на монгольскую сукровицу; разрез наших глаз прямой, но взор начинает косить…

Может быть война желтой расы с белою – только недоразумение: свои своих не узнали. Когда же узнают, то война кончится миром, и это будет уже «мир всего мира», последняя тишина и покой небесный. Небесная империя,

Серединное царство по всей  земле от Востока до Запада, окончательная «кристаллизация», всечеловеческий улей и муравейник, сплошная, облепляющая шар земной «паюсная икра» мещанства, и даже не мещанства, а хамства, потому что достигшее своих пределов и воцарившееся мещанство есть хамство.

«Подумай, - можно заключить эти мысли, так же как некогда заключил Герцен, - подумай, и у тебя волос станет дыбом».

У Герцена было две надежды на спасение Европы от Китая.

Первая, более слабая – на национальный переворот. Герцен ставил дилемму так:

«Если народ сломится – новый Китай неминуем. Но если народ сломит – неминуем социальный переворот».

Спрашивается: чем же и во имя чего народ, сломивший социальный гнет, сломит и внутреннее начало мещанской культуры? Какою новою верою, источником нового благородства? Каким вулканическим взрывом человеческой личности против безличного муравейника?

Сам Герцен утверждает:

«За большинством теперь господствующим (то есть за большинством капиталистического мещанства), стоит еще большее большинство кандидатов на него (то есть пролетариата), для которых нравы, понятия, образ жизни мещанства – единственная цель стремлений; их хватит на десять перемен. Мир безземельный, мир городского пролетариата не имеет другого пути спасения и весь пройдет мещанством, которое в наших глазах, отстало, а в глазах полевого населения и пролетариев представляет образованность и развитие».

Но если народ «весь пройдет мещанством», то, спрашивается, куда же он выйдет?

o Или из настоящего несовершенного мещанства – в будущее совершенное,

o из неблагополучного капиталистического муравейника – в благополучный социалистический,

o из черного железного века Европы – в  «желтый»               золотой век и вечность Китая?

У голодного пролетария и у сытого мещанина разные экономические выгоды, но метафизика и религия одинаковые –

o метафизика умеренного здравого смысла,

o религия умеренной мещанской сытости.

Итак, на вопрос, чем народ победит мещанство, у Герцена нет никакого ответа.

В конце жизни Герцен потерял или почти потерял надежду на социальный переворот в Европе, кажется, впрочем,  потому, что перестал верить не столько в его возможность, сколько в спасительность.

Тогда-то загорелся последний свет в надвигавшейся тьме, последняя надежда в наступавшем отчаянии – надежда на Россию,  на русскую сельскую общину, которая будто бы спасет Европу…

«Вы все готовы простить, - писал Бакунин Огареву и Герцену с Исхии в 1866 году, - пожалуй, готовы поддержать все, если не прямо, так косвенно, лишь бы оставалось неприкосновенным ваше мистическое святая святых – великорусская община, от которой мистически вы ждете спасения не только для великорусского народа, но и для всех славянских земель, для Европы, для мира… вы запнулись за русскую избу, которая сама запнулась, да и стоит в китайской неподвижности со своим правом на землю…

Почему, в самом деле, общинное владение муравейником должно избавить муравьев от муравьиной участи? И чем дикое рабство лучше  культурного хамства?

 

Когда будут говорить: мир, мир,  - тогда внезапно нападет на них пагуба.

Это пророчество никогда не казалось ближе к исполнению, чем в наши дни.

В то самое время, когда Запад в лице России заключает мир с Востоком  и все народы повторяют: мир, мир, - происходит воинственное свидание в Свинемюнде [см. ниже]. Два просвещеннейшие народа сошлись только для того, чтобы показать друг другу бронированные кулаки. Точно два хищных зверя подкрались друг к другу, сдвинули морды, рыча и скаля зубы, обнюхались, ощетинились, готовые броситься, чтобы растерзать друг друга, и, пятясь, молча разошлись.

Это не реальное событие, а идеальное знамение современной европейской культуры. Внешняя политика только циническое обнажение внутренней. «По плодам узнаете их».

ПЛОД ВНУТРЕННЕГО, ДУХОВНОГО МЕЩАНСТВА – ВНЕШНЕЕ МЕЖДУНАРОДНОЕ ЗВЕРСТВО – МИЛИТАРИЗМ, ШОВИНИЗМ.

И у древней римской волчицы были острые зубы, была кровожадная хищность в полититке. Но когда дело доходило до некоторых общих идей – до Pax romana, идеи вселенского мира и Вечного Града, воплощения вечного разума, - Рим останавливался и благоговейно склонял свои fasces, значки легионов с победоносными орлами, перед этими нерушимыми святынями.

И в самую глухую ночь средневекового варварства, среди феодальной междоусобицы, народы прекращали войны и слагали оружие по мановению кроткого старца, римского первосвященника, который напоминал им завет Христа: да будет един пастырь и едино стадо.

 

Теперь уже – ни римской веси, ни римской церкви. Никакой общей идеи, никакой общей святыни. Над «христианскими» государствами, этими старыми готическими лавочками, все еще возвышается кое-где полусгнивший деревянный протестантский или ржавый медный католический крест; но никто уже не обращает на них внимания. Религия современной Европы – не христианство, а мещанство. От благоразумного сытого мещанства до безумного голодного зверства один шаг.

Не только человек человеку, но и народ народу – волк.

От взаимного пожирания удерживает только взаимный страх, узда слишком слабая для рассвирепевших зверей. Не сегодня,  так завтра они бросятся друг на друга и начнется небывалая бойня.

Когда вглядываешься в лица тех, от кого зависят ныне судьбы Европы, вспоминаются предсказания Милля и Герцена о неминуемой победе духовного Китая. Прежде бывали в истории изверги, Тамерланы, Аттилы, Борджиа. Теперь уже не изверги, а люди, как люди.

o Вместо скипетра – аршин,

o вместо Библии – счетная книга,

o вместо алтаря – прилавок.

Какая самодовольная пошлость и плоскость в выражении лиц! Смотришь и «дивишься удивлением великим», как сказано в Апокалипсисе: откуда взялись эти коронованные лакеи Смердяковы, эти торжествующие Хамы?

Да, со времен Герцена и Милля мещанство сделало в Европе страшные успехи…

---------------------------------------------------------------------------------------------  

…свидание в Свинемюнде. - Речь идет о заключении Портсмутского мирного договора России с Японией (1905) и о встрече в немецком порту Свинемюнде, предшествовавшей  подписанию русского-немецкого Бьеркского договора (1905), не вступившего в итоге в силу.

***

ЧЕРТ И ХАМ  (В.Брюсов, 1906 г.).

Мережковский напоминает, что Гоголь считал главным делом своей жизни одно: «как выставить черта смешным»… Черт, по определению Мережковского, это – воплощение «смердяковского духа», «лакей» по природе, вечная «срединность» и «серость», «бессмертная пошлость людская»… Он не мог не почувствовать властного его присутствия

o и в среде русских либералов-позитивистов, которые в конце 80-х годов заволакивали своей зеленоватой плесенью чуть не всю «интеллигентную» жизнь России; -

o и у декадентов, быстро изготовивших прочные и дешевые шаблоны для повседневного употребления; -

o и в Религиозно-Философских собраниях, где собирались светские дамы, «интересующиеся» религией, и важные иереи, снисходящие к интеллигенции; -

o и на митингах всяких прогрессивных партий, где всем вменяется в обязанность быть похожими друг на друга.

Черт  есть вечная половинность, полу-вера, полу-знание, полу-искусство. Поэтому борьба с Чертом начинается борьбой за полноту, за цельность, за истинную веру, за истинную науку, за подлинное искусство. Отвергая бывших соратников, отрекаясь от недавних алтарей, Мережковский оставался верен великому (хотя и малому числом) масонству людей истинной культуры, верен алтарю, на котором разные века писали разные надписи: «эллинизм», «возрождение», «просвещение», «знание»… И как член этой общины, Мережковский всегда был и остается, может быть против своей воли, союзником тех, кто понял и оценил сделанное в конце прошлого века такими знаменосцами, как Ницше, Ибсен, Метерлинк, Уайльд…

«Ежели последняя цель христианства, - пишет сам Мережковский, - не дело одного личного спасения, но и спасения всеобщего, всечеловеческого, которое достигается в процессе всемирного развития, то нельзя не признать, что последний идеал Богочеловечества достижим только через идеал всечеловечества, т.е. идеал вселенского, все народы объединяющего просвещения, вселенской культуры».

***

«Я вовсе не циничен, просто у меня есть  опыт – это приблизительно одно и то же». (Оскар Уайльд).

***

«Никакой цинизм не может превзойти жизни». (Антон Чехов).

 

 

***

КРИТИКА ВИДИМОСТИ ПРИВАТНОГО. («Критика цинического разума» Петер Слотердайк).

Итак, где же это Я, если оно – ни в теле, ни в душе? (Блез Паскаль).

Современность утверждает себя в наших головах в образе разрушающих наивность, контринтуитивных познаний, которые странным и специфическим образом вынуждают наш интеллект развиваться, перерастая

нас. Каждый натурализм начинается как невольная наивность и заканчивается как наивность добровольная. Вначале мы не можем ничего поделать с тем, что считаем «порядок вещей» объективным. Первый взгляд устремляется на вещи, а не на «очки», через которые мы их видим. Однако в результате работы, проделанной Просвещением, эта первоначальная невинность оказывается безвозвратно утраченной. Просвещение приводит к расставанию с наивностью; оно требует порвать с объективизмом, обретя познание. Оно, образно выражаясь, заставляет нас перевести взгляд на устройство очков, то есть собственного рационального аппарата.

 

Утонченное самооглупление проявляется во всех современных натурализмах: расизме, сексизме, фашизме, вульгарном биологизме, и – в эгоизме. Я полагаю, что критика эгоизма – или, лучше сказать критика видимости приватного – составляет ядро всего Просвещения, в котором достигает своей зрелости.

Как Я приходит к своим определениям? Что составляет его «характер»? Что создает материал его самопознания? Ответ гласит: Я есть результат программирований. Оно формируется в процессе эмоциональных, практических, моральных и политических дрессур.  «Вначале было воспитание» (Элис Миллер).

Самопознание проходит две ступени: наивное восприятие и рефлексию.

На ступени наивности всякое сознание  понимает свои «формы отливки», свои программирования и дрессуры только как нечто Свое Собственное  - и не может их понимать как-то иначе. О восприятиях ли идет речь, о чувствах или мнениях, поначалу всегда приходится говорить: Это – я! Таково мое чувство, такова моя установка! Я – таков, каков Я есть!

На следующей, рефлексивной ступени самопознание уясняет для себя: таковы мои «формы отливки», мои дрессуры, так я воспитан, таким я стал; так функционируют мои «механизмы» так работает во мне то, что я одновременно и есть и не есть.

Возведение внутреннего мира и выработка видимости приватного – вот темы Просвещения, имеющие наибольшее подрывное значение.

 

Можем ли мы позволить себе трогать «базисные фикции»:  приватность, личность и идентичность? Во всяком случае, старые и новые консерваторы совместно пришли к «позиции», заставляющей их защищать от всех посягательств рефлексии свои «различные неизбежные виды жизненной лжи», без которых не существовало бы никакого самосохранения. Стоит ли особо  говорить, что при этом на помощь им приходит  общий страх перед самопознанием. Танец вокруг золотого тельца идентичности – это последнее и величайшее упоение анти-Просвещения.

Идентичность – так звучит волшебное заклинание отчасти тайного, отчасти явного консерватизма;  личная идентичность, профессиональная идентичность, национальная идентичность, политическая идентичность, женская идентичность, мужская идентичность, классовая идентичность, партийная идентичность и т.п. -  вот что написано на их знаменах.

Но об идентичности так никто бы и не заговорил, если бы – в основе – речь не шла об устойчивой форме Я. Создание внутреннего мира  предполагает  существование  единого Я как носителя этики, эротики, эстетики и политики; в этих четырех   измерениях мне – поначалу без спроса и позволения моего Я – дается все, что познается и признается как «мое»:   мои нормы поведения,  моя профессиональная мораль, мои сексуальные образцы поведения, мои чувственно-эмоциональные способы познания, моя классовая «идентичность»,  мои политические интересы.

Возведение внутреннего мира… схема критики была бы: исследование коллективных программирований и самопрограммирований.  У всех на устах сегодня социокультурная дрессура полов. Наивные мужественность и женственность, проявляющиеся у представителей менее развитых культур, могут казаться нам полными шарма; но в нашем собственном контексте возникновения такого впечатления мешает «глупость» как результат такой дрессуры. Сегодня каждый догадывается, что мужественность и женственность формируются в ходе продолжительных социальных дрессур, точно также, как и классовые сознания, профессиональные этики, характеры и особенности вкуса.

Каждый человек на протяжении многих лет учится выстраивать внутренний мир. Когда мужчина и женщина  открывают так-то и  так-то устроенные самопроизвольно возникающие чувства: она мне нравится, это мои собственные желания…На первый взгляд все это кажется нам чисто опытными познаниями, и, полагаясь на них, мы решаем, что можем судить о том, кто мы есть. Но второй взгляд проясняет, что в любом так-бытии  скрыто присутствует воспитание.

То, что кажется природой, при более близком рассмотрении оказывается кодом.

Для чего важно постигнуть и осмыслить все это?

o Ну, разумеется, тот, кто извлекает из своей запрограммированности и запрограммированности других преимущества и выгоды, не чувствует никакого побуждения к рефлексии.

o Однако, тот, кто оказался обделенным, в перспективе будет уклоняться от принесения тех жертв, которые заставляет приносить простая дрессура, привившая ему несвободу.

o Тот, кто обделен, имеет непосредственные мотивы для размышления.

А что же будет после раздумий? 

Работа рефлексии нигде не проделана до конца. Похоже, она бесконечна… Трудно ликвидировать внутренние автоматизмы; стоит большого труда проникнуть в бессознательное. Наконец, непрерывное самопостижение было бы необходимо для того, чтобы противостоять склонности  к погружению в новые бессознательности, в новые автоматизмы, в новые идентификации.

Точно так же, как урбанизация, моторизация, электрификация и информатизация осуществили переворот в жизни общества, работа рефлексии и критики сломала структуру сознаний и вынудила их обрести новую динамичную конституцию. «Больше нет ничего прочного и устойчивого», жизнь ощущает себя протяженностью кризисов. …

Серые цинизмы современной деловитости…

Современные рефлексивно-цинические структуры явно пережили пеструю фазу декаданса: и серые цинизмы современной деловитости – это все еще цинизмы, пусть даже они не имеют ничего общего с великими позами  аристократической болезненной изысканности, с эстетством, дендизмом и утонченно-духовным, но деградировавшим в бессилии  образом жизни чересчур изысканно воспитанных позднебуржуазных индивидуальностей. 

Мы живем сегодня в цинизме,  из которого не произрастает абсолютно никаких «цветов зла», не возникает никаких хладных взоров или фейерверков  у края пропасти. Вместо этого - города из бетона, демократия по месту службы, безрадостность, бесконечная заурядность, заведование непорядками, жалкая болтовня об ответственности,  мелочный и убогий пессимизм да пресная ирония. Вероятно, с таким «духом» можно протянуть еще долго. Это уже вовсе  не менталитет декаданса, хотя бы потому, что не может быть упадком то,  чему не предшествовало никаких высот, с которых бы можно было упасть. То, что сегодня является циническим, уже давно скользит по ровной глади все в одном стиле.

 

Вечное возвращение того же самого – самая подрывная из всех идей Ницше, не выдерживающая критики в космологическом плане, но весьма плодотворная с точки зрения морфологии культуры, - оказывается верной и применительно к возвращению кинических мотивов, которые развивались, приходя к осознанию себя, на закате Римской империи, а также в некоторой степени и в эпоху Возрождения.  То же самое – это отличительная примета лишенной иллюзий и ориентированной на удовольствия жизни, которая научилась считаться с данностями.  Когда ты готов абсолютно ко всему, ты в своей мудрости становишься неуязвимым.

Смесь из цинизма, сексизма, «деловитого реализма» и психологизма формирует настроение, господствующее в надстройке Запада – сумеречное настроение, благоприятствующее совам и филинам. 

Готфрид Бенн, [(1886-1956) – немецкий поэт и публицист] сам выступающий записным адвокатом современных цинических структур, дал, пожалуй, лучшую за этот век формулировку цинизма – блестящую, ясную и бесстыдную: «БЫТЬ ГЛУПЫМ И ИМЕТЬ РАБОТУ – ВОТ В ЧЕМ СЧАСТЬЕ».

Полное содержание этого тезиса раскрывается только с учетом его оборотной стороны: быть интеллигентным и, тем не менее, исполнять свою работу – вот несчастное сознание в его модернизированной, больной Просвещением форме. Новый цинизм – именно потому, что он существует как фундаментальная установка личности, сообразующаяся с положением вещей в мире, - уже не бросается в  глаза… Он облекает себя в тактичные формы.

Приспособленчество, вполне сознающее себя таковым и вынужденное «по необходимости» пожертвовать знанием о лучшем, уже не видит повода агрессивно и скандально выставлять себя напоказ в неприкрытом виде.

Неоциническая сделка с данностями – это нечто жалкое, а отнюдь не нагота во всей ее гордой независимости. Поэтому и методологически не так-то легко найти способ, которым можно было бы выразить в языке диффузный, всепроникающий и незаметно распространяющийся цинизм с его нечетко очерченным профилем. Крупные наступательные демонстрации цинической дерзости стали редкостью; они сменились приступами хандры, а для сарказма недостает энергии. Гелен [Арнольд  Гелен, [1904-1976) – немецкий философ и социолог] полагал, что сегодня на ехидство уже не способны даже англичане, поскольку все запасы недовольства истощились и настали времена приспособленчества и хандры. 

 

Диффузный цинизм уже давно захватил ключевые позиции в обществе – в президиумах, в парламентах, наблюдательных советах, в дирекциях предприятий, среди лекторов и среди практиков, на факультетах, в канцеляриях и в редакциях. Вся их деятельность протекает с привкусом некоторой элегантной горечи. Ведь циники не глупы, и они вполне видят в перспективе то Ничто,  к которому все движется. Они сознают что делают, но, тем не менее, делают  это поскольку действовать  так им подсказывают положения вещей и инстинкт самосохранения на ближайшую перспективу – они говорят на одном и том же языке: «Приходится, ничего не попишешь».  Иначе то же самое делал бы кто-то другой, и, возможно, еще хуже. За твердокаменным фасадом прилежного подыгрывания другим скрыты ранимость, несчастность и немалая потребность проливать слезы. В этом есть нечто от печали по «утраченной невинности» - от печали, вызванной тем, что человек знает то лучшее, против которого направлены сегодня вся его деятельность и все труды. 

Импульс, заставлявший стремиться к индивидуализации, сильно ослаб в климате, создаваемом современным городом и средствами массовой информации. Человек с «ясным злым взором» нырнул в толпу, чтобы затеряться; анонимность теперь открывает широкие возможности для цинического уклонения. Инстинктивно он воспринимает свой способ существования уже не как что-то злобное и ехидное, а как причастность к коллективному реалистически скорректированному взгляду на вещи.

***

Античность знает циника (лучше сказать киника  чудаком – одиночкой и моралистом – провокатором себе на уме.  Диоген в бочке – прародитель этого типа. В новое время цинизм находит питательную почву как в городской культуре, так и в придворной сфере. И та и другая – это формы отливки злого реализма, от которого люди научились кривой улыбочке откровенной аморальности.  С самого низа, от деклассированных городских умов, и с самого верха, с пика сознания городских мужей, в серьезное мышление поступают сигналы, свидетельствующие о радикально-ироническом отношении к этике и об общественной конвенции, предполагающей, что общие законы до известной степени существуют только для глупцов, тогда как у человека знающего с губ не сходит усмешка фатального всеведения. Выразимся точнее: усмешкой ограничиваются власть имущие, тогда как кинические плебеи разражаются громким сатирическим смехом.

Знать лучшее и делать худшее в пику ему – таково глобальное отношение, существующее сегодня в надстройке; тот, кто действует подобным образом, чувствует себя свободным от всяких иллюзий, но все же вынужденным опускаться уровнем ниже под влиянием «власти вещей». «Живешь ли ты сегодня? Нет, не живешь – ты влачишь призрачное существование…»

Реальность, в той мере, в какой она затрагивает нас, может быть приемлемой или ненавистной, сносной или невыносимой. И сознание имеет лишь два варианта выбора – принимать реальность или не принимать.  Говоря предельно просто,  именно это и проясняет критика цинического разума. Однако не так-то просто понять, исходя из этого, смысл ныне происходящей деморализации. Деморализация может происходить только там, где существует мораль, пробуждение и освобождение от иллюзий может наступить только после пребывания в их плену.

Вопрос стоит так: не приближаемся ли мы, переживая деморализацию, к истине?

Мы и в самом деле оказались в сумерках, в которых не видны жизненные ориентиры.

Чувство жизни у современной интеллигенции – это чувство людей, которые не способны понять моральность аморальности, потому что это кажется им «чересчур уж простым». А поэтому ни один человек не ведает, ориентируясь на свой внутренний опыт, каким образом и в каком направлении все будет развиваться.

o Циническое ощущение, которое вызывают нынешние времена, сродни ощущению туриста, отстраненно озирающему чужую реальность во время экскурсии;

o это ощущение серой повседневности,

o ощущение пребывания в тисках между суровым реализмом и грезами о невозможном,

o ощущение присутствия и отсутствия одновременно,

o ощущение холодного безразличия и увлеченности.

o Одни честолюбивы, другие инертны.

o Тем не менее все ожидают чего-то такого, что оправдало бы их предчувствие лучших дней, ощущение будто что-то есть впереди.

o И весьма многие хотели бы активно включиться – не так важно во что именно.

o Ощущают грядущий крах - и в то же время катастрофильно тянутся к нему. Делают свою работу и говорят себе, что было бы лучше вообще ни с чем не связываться и ни от чего не зависеть. Живут от одного дня к другому, от отпуска до отпуска... в судорожном напряжении и в то же время вяло.

o Чувствуют, что какие-то вещи «задевают», но в большинстве случаев происходящее совершено безразлично.

o Что же делать?

«Живешь ли ты сегодня? Нет, не живешь – ты влачишь призрачное существованиие, подобно привидению. Я редко встречал интеллектуала, который не соглашался бы с этим в час просветления. И лишь немногие что-то меняли на деле».  (И.Р.Бехер 1927).

***

Самый что ни на есть «светлый час» описал Эрих Кестнер в своем «Фабиане» (1931). Место действия -  Берлин, редакция газеты. Участники беседы…Мюнцер, политический редактор и Мальмю, редактор торгового отдела.

Редактор торгового отдела улыбнулся, правда, одними губами.

Я тоже лгу, - отвечал он, - но я это сознаю.  Сознаю, что система наша  порочна. Хозяйство тоже, это и слепому видно. Но я преданно служу этой порочной системе. Ибо в рамках порочной системы, в распоряжение которой я отдал свой скромный талант, неправильные мерки, естественно, считаются правильными, а правильные, конечно, неправильными.  Я сторонник железной последовательности, и, кроме того, я…

-…циник, - бросил Мюнцер, не поднимая головы.

Мальмю пожал плечами.

- Я хотел сказать трус. Это гораздо точнее. Мой характер не дотягивает до моего разума. Я искренне об этом сожалею, но уже ничего не могу с собой поделать. Из того «да», которое циник говорит неизлечимо больной реальности, могут вырасти отдельные «цветы зла». Бенн принадлежит к числу наиболее значительных «тайных агентов» своего времени, которые выбалтывают тайны коллективного состояния духа и совершают признания такой остроты, что обыденный рассудок, по большей части не понимает их, потому что у него не достает мужества воспринимать их буквально.

«Двойная жизнь в том смысле, о котором я говорю и который реализован на практике, - это сознательно осуществляемое раздвоение личности – систематическое и тенденциозное… Страдание – что это такое вообще?  У тебя много чего накопилось внутри, тебя так и распирает – так открой шлюзы; тебе не нравятся времена – повесь плакат над своим письменным столом и напиши на нем крупно: «В этом ничего не изменишь!» Главное – владеть собой! У тебя неплохо идут дела – извне ты зарабатываешь свои деньги, а внутри даешь своей обезьянке сахарку, большего и быть не может, таково уж положение дел, постигни его, не требуй того, что невозможно! Довольствоваться тем, что у тебя есть, и время от времени глядеть на водную гладь, - говорит он в заключение…

Все это, вместе взятое, снова и снова дает в итоге главную максиму: постигни положение вещей – то есть учитывай ситуацию, сообразуйся с ней, затаись и замаскируйся, только никаких убеждений… с другой стороны, однако, спокойно принимай убеждения, мировоззрения, если того требуют институты общества и конторы, только держи свою голову свободной. (Готфрид Бенн).

***

Оп-ля – мы живы?  Морально-розовый цвет кожи…

С появлением  цивилизации служащих  в больших городах – особенно любят изображать  ее на примере  Берлина двадцатых годов – действительно начинается и новая социально-психологическая эра. Она – и в этом невозможно обмануться – носит черты американизма. Ее творение  - досуговый индивид, человек конца недели, открывший для себя покой и уют в отчуждении и комфортно устроившийся в двойной жизни. Европа учит первые слова на американском языке и среди них: «уик –энд».

Уик-энд и солнечный свет,

И мы с тобой в лесу одни.

Больше ничего не надо для счастья –

Уик-энд и солнечный свет…

Одиозные двадцатые  открыли эпоху массовой косметики. Ею порождается – как главный психологический тип – улыбающийся, неспособный к концентрации щизоид – «милейший человек» в самом скверном значении этого слова. Кракауэр писал в 1929 году:

«В высшей степени поучительной является справка, которую я получил в одном известном берлинском универмаге. «При найме на работу продавцов и конторских служащих, - сказал руководитель отдела кадров, - мы обращаем внимание прежде всего на приятную внешность». Я спроси его, что он подразумевает под приятной внешностью: нечто пикантное или просто симпатичное. «Как раз не что-то симпатичное. Скорее,  главным является морально-розовый цвет кожи, вы ведь понимаете…»

И Густав Реглер, которому мы обязаны описанной выше сюрреалистичной сценой с пародированием Гитлера, имел случай испытать на собственной шкуре превращение в милейшего человека в мире товаров. Когда он женился на дочери владельца крупного универмага, тесть (которого он называл «волком») настоятельно предложил ему освоить серьезную профессию на его предприятии. Реглер начал учеником продавца в отделе текстиля,  а позднее получил руководящую должность:

Я изучал технику обслуживания клиентов, искусство улыбаться, искусство лгать, учился мягкой энергичной походке…Я все больше удалялся от народа, которому пять лет назад предлагал себя, не находя спроса, и все больше удалялся от себя самого. В моей нервной системе возникло нечто такое, что позднее стали называть «болезнью менеджера»: предприятие стало моим «родным домом»…это было бегство в активность, холостой ход души. Выходные дни и отпуск были окружены опасным штилем… Я не был самим собой. Болезнь менеджера приводит также к возникновению такого расколотого сознания, которое уже не позволяет сосредоточиться на существенном. Требовался шок, чтобы обе части снова сплавились воедино».

«Оп-ля, мы живы» (Эрнст Толлер)  - один из наиболее впечатляющих спектаклей десятилетия, исполненный знания времени и несущий на себе отпечаток боли, вызываемый ростом очень горького, но отличающегося ясностью взгляда реализма. Эрвин Пискатор поставил пьесу в 1927 году.

«Надо учиться видеть и тем не менее не давать себя победить», - говорит во втором акте пьесы рабочий Кролль. Тот, к кому обращен этот призыв, - участник революции 1918 года Карл Томас, который возвращается в общество, проведя восемь лет в сумасшедшем доме. Сохранив в голове старые идеи, он сталкивается с новой действительностью образца 1927 года. Он не может понять, что произошло в головах ответственных, честных людей, которые сражались тогда вместе с ним.

Два процесса развития сливаются для него в пугающий клубок:

o с одной стороны – это конфронтация старых утопически-радикальных левых с болезненными фактами повседневной жизни республики;

o с другой – это изменение массового климата большого города, который настроен на потребительские, полные иллюзий, косметические и рассеянно-разбросанные формы жизни.

Ему, выпущенному из сумасшедшего дома, кажется, что теперь он и подавно очутился в настоящем «бедламе». Тем не менее он быстро понимает, что улыбчивая физиономия – непременная принадлежность нового стиля, и это совершенно в духе того «морально-розового цвета лица». В результате он отправляется к хирургу-косметологу:

 

Что, разве я не аппетитный?..

Не пугайтесь, матушка Меллер, не бойтесь, что я снова сошел с ума. Во всех местах, куда я приходил наниматься на работу, начальники спрашивали у меня: «Парень, что у вас за выражение лица – как у покойника?.. Тут я пошел … в институт красоты. И вот у меня новый фасад. Что, разве я не аппетитный?

Фрау Меллер:  Да, Карл. Ты будешь нравиться девушкам. Мне поначалу тоже было  неприятно… что они требуют всего. Скоро, поступая на работу, придется подписывать контракт, что ты обязуешься, вкалывая на всю катушку, весело улыбаться по десять часов в день…(3-й акт, 2-я  сцена).

Различные аспекты модернизации сливаются в нечто расплывчато-неразличимое, от чего плывет в глазах:  между освобождением и декадансом, прогрессом и коррупцией, отрезвлением и нигилизмом образовались размытые переходные зоны.

Если поставить вопрос о «тенденции» этой пьесы, то она, разумеется, состоит в призыве, обращенном к социализму, - даже во времена тактических «трезвых действий» не гасить высокое пламя утопии и не становиться циничным. Борьба не дает право борцу превращаться в бестию ради благой «цели». Социалистическое пламя не потухло, но оно горит иначе, не так заметно, без патетики. Однако его свет поглощается общими сумерками.

Тот, кто и дальше желает ориентироваться на него, должен отстаивать социализм с позиций левого экзистенциализма (с легкой добавкой социологии) – или его захватывает отчаяние, как это произошло здесь с главным героем.

 - Надо ценить, если у человека сегодня есть стремление быть чем-то цельным, - сказал Вальтер.

- Этого больше нет, - ответил Ульрих. – Достаточно тебе заглянуть в газету. Она полна абсолютной непроницаемости. Там речь идет о стольких вещах, что это выше умственных способностей какого-нибудь Лейбница. Но этого даже не замечают, все стали другими. Нет больше противостояния целостного человека целостному миру, а есть движение чего-то человеческого в общей питательной жидкости. (Роберт Музиль «Человек без свойств»).

***

Посидите-ка пару часов в холле и посмотрите вокруг: да ведь у людей нет лиц! Они только манекены, куклы, все без исключения. Они все мертвы и совершенно не подозревают об этом…(Викки(а) Баум «Люди в отеле).

rozovye7.png

 

 

smrad.jpg

 

 

***

Man  -  без-личность, напоминает своим скудно обрисованным обликом манекен из тех, какие используют графики для наброски поз человека. Что же это за редкостное существо, которое Хайдеггер выводит под именем Man? Хайдеггер подчеркивает, что Man - это не абстракция, не общее понятие, которое охватывает «все Я», но оно, как ens realissimum (реальнейшая сущность), желало бы иметь отношение к чему-то, что присутствует в каждом из нас. Man есть средний род нашего я: это Я-повседневное, а не «Я-само». Оно в известной мере представляет мою сторону, обращенную к обществу, мою заурядность. Man я имею вместе со всеми прочими людьми, это – мое общественное, публичное Я, и по отношению к нему всегда верны усредненные параметры. Man позволяет себя понимать только как нечто несамостоятельное, в котором нет ничего от себя и только для себя одного. То, что оно представляет собой, ему говорится и задается другими; это объясняет принадлежащую к его сущности рассеянность и разбросанность. «Как Man, я всегда живу уже под незаметной властью других…Каждый есть другие и никто не есть он сам… Man…есть никто…». (Хайдеггер).

Язык Man никогда не высказывает чего-то собственного, своего, а только принимает участие в общем «говорении», в «том-что-говорят-все». В этом «говорении» Man закрывает для себя возможность действительного понимания собственного существования, равно как и возможность действительного понимания вещей, о которых ведется речь. По кому же сразу видно, «он сам» это или только лишь Man? Это вызывает навязчивую заботу экзистенциалистов о столь же важном, сколь и невозможном различении Подлинного и Неподлинного, Собственного и Несобственного, Решающего (как результата собственного выбора) и Ничего-не-решающего (чего придерживаются «только так»). Но Хайдеггер упорно настаивает на различении и твердо придерживается Иного, Другого, которое имеет «для-себя» нечто существенное, подлинное, собственное. Остаток  метафизики у Хайдеггера и его сопротивление чистому позитивизму  проявляются в ВОЛЕ К ПОДЛИННОСТИ. Со скупой иронией Хайдеггер замечает, что Man пребывает во мнении, что ведет подлинную, полную жизнь, когда безоглядно, с головой окунается в дела мира. Он же, напротив, именно в этом усматривает упадочность.

Он ведет речь о Man и его «говорении», его любопытстве, его упорядоченности, проявляющейся в полном уходе в производственные дела, одним словом – об «отчуждении». Тот, кто ведет речь о Man, никоим образом не описывает какое-то опустившееся, деградировавшее Я,  но описывает равное по первородству с подлинным Я-бытием качество существования. Отчуждение есть всего лишь вид бытия Man.

Хайдеггер говорит о свободе выбора целей жизни в ее подлинности. Мы вовсе не направляемся к каким-то сияющим целям, и никакая инстанция не поручала нам страдать сегодня ради великого Завтра.*

*Что это – нигилизм?  Марксистская критика долгое время не желала видеть в учении Хайдеггера ничего, кроме лебединой песни деградирующей буржуазии, которую оставила даже воля к будущему. Хайдеггер – глашатай фашизоидного нигилизма и культа смерти?  Едва ли. Скорее, он тот, кто дает импульс, направленный против социализма «великого Завтра», против утопий, требующих бесконечных жертв.

Конструкция подлинного, собственного выливается в конечном счете в теорему о «бытии-к-смерти», которая становится для критиков Хайдеггера источником дешевого возмущения: породить что-то большее, кроме болезненной и немощной мысли о смерти, буржуазная философия уже не может! Ни одна мысль не была столь глубоко  внутренне присуща тому времени, когда создавалось это учение, как мысль о бытии-к-смерти; это было ключевое слово в эпоху империалистических и фашистских войн. Появление хайдеггеровской теории  приходится на время передышки между  Первой и Второй мировыми войнами, между первой и второй модернизацией массовой смерти.

Если мы оставим без внимания ту анафему, которой подверглось учение Хайдеггера из-за подозрения в фашизме,  то в формуле «бытие к смерти» обнаружится взрывной критический потенциал. Тогда станет понятно, что хайдеггеровская теория смерти заключает в себе величайшую критику двадцатым веком века девятнадцатого, а именно XIX век употребил свои наилучшие теоретические силы на попытку с помощью реалистических Великих Теорий сделать мыслимой смерть других. С хайдеггеровской теорией смерти мышление XX века поворачивается спиной к этим гибридным цинизмам XIX столетия, выраженным в теоретически «нейтральной» форме.

На внешний взгляд меняется только личное местоимение: «Man умирает» превращается в  «Я умираю». В сознательном  бытии-к-смерти хайдеггеровская экзистенция  бунтует против «постоянного умиротворения относительно смерти», совершенно необходимого для сверхдеструктивного общества. Положение в мире таково, что оно нашептывает людям, стоит им прислушаться: ваше уничтожение - лишь вопрос времени. Ведь грядущее уничтожение предполагает своим условием вашу разбросанность, отсутствие у вас решимости жить. Характеризующееся разбросанностью Man есть модус нашего экзистирования, через посредство которого мы сами оказываемся включенными в смертоносные взаимосвязи и солидаризуемся с индустрией смерти. Я склонен утверждать, что Хайдеггер держит в руках начало нити, ведущей к философии вооружения: ведь вооружаться означает подпадать под закон Man. Одно из наиболее впечатляющих предложений из «Бытия и времени» звучит так: «Man не дает возникнуть мужеству, позволяющему преодолеть страх перед смертью».

Армия есть наибольший гарант того, что мне не придется умирать  своей «собственной смертью»; она обещает помочь мне при попытке вытеснить мысль «Я умираю», чтобы получить на ее место мысль о смерти  Man – некую смерть in absentia, смерть-в-отсутствие-меня, заочную смерть, смерть в политической неподлинности и в наркотическом опьянении, оглушающем меня. Man вооружается, Man приходит в разбросанность, Man   умирает.

Я нахожу в хайдеггеровском «Я умираю» ядро кристаллизации, вокруг которого может развиться реальная философия обновленного кинизма. Ни одна цель в мире не вправе удалиться от этого кинического априори «Я умираю» настолько, что наша смерть превратится в средство для достижения цели. Ведь бессмысленность жизни, о которой наболтали столь много нигилистического вздора, оправдывается только ее уникальностью. С бессмысленностью можно связывать не только отчаяние и кошмар существования в подавленности, но и устанавливающее смысл торжество жизни, исполненное энергии сознание своего существования Здесь и Сейчас и ощущение безграничного праздника.

***

Психополитика шизоидного общества.

По каким признакам определить предвоенное время? Как проявляют себя психополитические конституции капиталистических обществ накануне мировых войн?  Главный психополитический симптом – сгущение общественной атмосферы, которая до невыносимости  нагружается шизоидными противоречиями и амбивалентностями. В таком душном климате пышно расцветает скрытая готовность к катастрофе; я [Петер Слотердайк] называю ее, обыгрывая выражение Эриха Фромма,  катастрофильным комплексом.

Поначалу феномен августа 1914 года ставит в тупик: то, что тогда переживали вступающие в войну народы Европы, историографы стыдливо называют «военным психозом», но стоит присмотреться пристальнее, как выяснится что речь идет о неописуемых бурях аффектов, которые охватили массы, о вспышках ликования, национального умиления и волнения, сладостного обмирания от страха и опьянения надвигающейся судьбой. Главными, пьянящими словами этого времени были «Ну, наконец-то!» Массы, пожалуй, испытывали и страх, но в первую очередь у них было ощущение прорыва к чему-то, что обещало «жизнь». Словами-лозунгами были «омоложение», «испытание в деле», «очистительная купель». То, что постигли – как они полагали – воодушевленные войной люди, было качественным различием между тягостной неопределенностью и выбором, между гнетущей духотой и свежестью – одним словом, между неподлинной и подлинной – как им казалось - жизнью.

***

Первая мировая война представляет собой поворотную дату в процессе развития современного цинизма. Начиная с этой войны диффузно-шизоидная атмосфера утвердилась в главных европейских державах. Все позитивное, начиная с этого момента, будет делаться Вопреки и Несмотря На, подтачиваясь скрытым отчаянием. Отныне явно воцаряются надломленные модусы сознания: ирония, цинизм, стоицизм, меланхолия, сарказм, ностальгия, волюнтаризм, безропотное смирение с меньшим злом, депрессия и состояние одурманенности как сознательный выбор бессознательного существования.

Эрих Кестнер в 1931 году уловил голос человека, который уже миновал подводные рифы наивной морали и со своей приватной жаждой жизни плывет по течению, которая несет к следующему порогу:

Как, серьезный разговор? А? Есть ли жизнь после смерти? Скажу по секрету: нету. Нужно еще до смерти уладить все дела. Забот полон рот, день и ночь напролет… Лучше развлекитесь хорошенько вместо спасения человечества. Как  говорится, жизнь надо довести до конца еще до смерти.  Потребуются более подробные справки – буду к вашим услугам. Не будьте таким серьезным, мальчик мой.

Это голос современника, который ничуть не устарел за пятьдесят прошедших лет. Так говорит тот, кто знает, что ему истории не изменить. Он хотел бы жить несмотря ни на что – перед концом, который маскируется под прорыв в будущее.

Сегодня скрытая воля к катастрофе со всех сторон прикрывается официальной серьезностью политики борьбы за мир. Механизмы, откровенно грубая и жестокая открытость которых характеризовала фашистский стиль, скрылись под маской приспособления, доброй воли и обеспокоенности и спрятаны в подполье, в «подпороговое», стали частью атмосферы.

Возрастающее «обобществление» реакций, то есть единообразие их у всего общества отодвигает на задний план откровенные позы и жесты; то, что называется демократией, в психологическом отношении означает возрастание самоконтроля у каждого.

Жажда новостей, безмерная широта дискуссии и избыток государственных и частных реакций на происшедшее [похищение и убийство президента Союза немецких работодателей Шляйдера] говорили о том, что произошло нечто такое, что затронуло чувство жизни.

***

Современность утрачивает в своем чувстве жизни умение различать кризис и стабильность.  Ощущение чего-то временного, надуманного, максимум среднесрочного лежит в основе всех общественных и личных стратегий.

Времена хронического кризиса требуют от человеческой воли к жизни избирать постоянное неведение тем неизменным фоном, на котором осуществляются ее усилия, направленные на достижение счастья. Тогда бьет час кинизма; он -  философия жизни кризисных времен. Только под его знаком еще возможно счастье в неведении. Он учит ограничивать  потребности, проявлять изворотливость, стойкость духа и находчивость, принимать то, что предлагает данное мгновение. Ему хорошо известно, что стремление к перспективной карьере, сохранению социального статуса и доходов втянет в жизнь, которая оказывается «заботой». Не случайно, что Хайдеггер именно в дни неустойчивой Веймарской республики открыл «структуру заботы», присущую экзистенции. [Бытие и время. 1927].

Забота «высасывает» из жизни мотив счастья. Тот, кто хочет держаться его, должен научиться, следуя киническому примеру, ломать власть заботы над собой. Однако «обобществленное» сознание видит, что его непрерывно агитируют, уговаривая испытать заботу. Так создается субъективное освещение кризиса, при котором даже те, кто хорошо устроился, обладают менталитетом потерпевших кораблекрушение. Еще никогда столь хорошо обеспеченные люди не испытывали столь сильное ощущение краха. «Забота» столь надолго заволакивает свинцовыми тучами человеческую жизнь, что идея счастья уже не может добиться понимания обществом.  Атмосферная предпосылка, необходимая для Просвещения, - прояснение небес и прояснение на душе – отсутствует.

 

Социальная история дерзости.

С точки зрения социальной истории, роль города в возникновении сатирического сознания, начиная с Античности неоспорима. В истории дерзости, наряду с городом, важную роль играют, в сущности, три социальных чекана, накладывающих на все  клеймо веселой непокорности: карнавал, университет и богема.  Все три феномена выполняли роль клапанов, через которые мог быть срочно выпущен пар накопившихся потребностей, которые не находили иного, повседневного удовлетворения в социальной жизни.

Старый карнавал был эрзац-революцией бедных. Избирали короля шутов, который на протяжении одного дня и одной ночи правил миром, принципиально вывернутым наизнанку. В нем бедные и добропорядочные пробуждали к жизни свои мечты, надевая маскарадные костюмы, чтобы изображать буянов и участников вакханалий самозабвенно – до истины, дерзко, похотливо, разгульно и порочно. Разрешалось лгать и говорить правду, быть непристойным и честным, пьяным и безрассудным. Из карнавала позднего Средневековья сатирические мотивы плавно перешли в искусство.  Пародийный дух карнавальности еще питает цветастый язык  Рабле и других писателей  эпохи Возрождения, он  делает шутов и арлекинов, гансвурстов и касперлей (арлекины, гансвурсты, касперли – персонажи народного театра кукол) постоянными фигурами великой смеховой традиции, которая выполняет свою задачу в жизни общества даже тогда, когда на дворе и не вторник карнавала.

Общества, разделенные на противоборствующие классы, едва ли могут обойтись без такого выворачивания мира наизнанку и без устройства таких безумных дней – как то доказывают карнавалы в Индии и Бразилии.

Жизнь вокруг университета придавала в буржуазные времена особую окраску понятию молодости. Отцов общества тревожит только то юное поколение, которое прохладно относится к дерзким выходкам и проделкам; изначально подходя к делу с ранним цинизмом. Двадцатый век знает несколько таких холодных поколений, начиная с нацистского студенчества, в котором идеалисты, верившие в идеологию «народа», уже смешались  с холодными наглецами; они стали позднее военными летчиками или юристами, обслуживавшими систему, а еще позднее – демократами.

Наконец, богема – относительно недавно возникшее явление – играла выдающуюся роль при регулировании противоречий между искусством и буржуазным обществом.  На протяжении века богема давала неокиническому импульсу социальное прибежище.

Если мы посмотрим сегодня на эти питательные почвы и жизненные пространства… на наших глазах города превратились в аморфные скопища, карнавал уже давно означает  не «мир, вывернутый наизнанку», а бегство в цельные миры дурмана из хронического вывернутого наизнанку мира, полного повседневного абсурда. О богеме известно, что она мертва со времен Гитлера, а среди беглецов из нее в сферу субкультур царят скорее не дерзкие настроения, а тоска, сопровождающая вынужденное отступление.

Эти искажения и уродства импульса дерзости указывают скорее на то, что общество вступило в  стадию организованной серьезности. Живут, ударяясь в угрюмый и брюзгливый реализм,  не желают выделяться и играют в серьезные игры. Усталая шизоидно-немужественная интеллигенция разыгрывает реализм, задумчиво замуровывая себя в жестоких и твердых данностях.

 

***

ИСПОВЕДЬ СЫНА ВЕКА (Литература США XX века…)

Чарлз Хэмблетт и Джейн Деверсон – английские социологи и психологи. Сборник «Поколение Икс. Интервью и письма английских тинэйджеров» - итог предпринятого ими в январе 1963 – июне 1964 годов во многих графствах и городах Англии «обследования» подростков. Здесь приведены фрагменты этой книги.

Дэвид Ренардсон

18 лет, из Гулля.

Будущее рисуется мне весьма смутно… Скорей всего, я пойду работать в промышленность, но мне хотелось бы уехать в Канаду, Австралию или Южную Америку. Там вроде поменьше этой крысиной грызни. В Британии слишком силен дух пуританства и принадлежности к своему классу. Все англичане делятся на большинство боящихся социальных перемен и горстку людей,  которые паразитируют на этой трусости. Если у тебя нет связей или ты недостаточно хорошо умеешь притворяться, тебе уж никак не пробиться «наверх» честным путем.

…Моя жизнь, скорее всего, будет абсолютно бесполезной. Таково большинство жизней…

***

Стихотворение двадцатилетней девушки,

страдающей душевной депрессией.

 

Поколение Икс.

(написано под тихими  и мирными кущами в саду психиатрической лечебницы).

Почему я здесь?                                               Никого не хочу обидеть,                

Что я сделала?                                                   Никого не хочу убивать,                            

Зачем я родилась?                                           Хочу жить.                                              

Кто я?

И кому я нужна?

Я – это я.                                                              Зачем мы живем?

Я должна страдать,                                           Для любви и счастья?

Потому что я – это я.                                        Почему бы мне не покончить с собой?

 

Ненавижу этот мир,                                         Я искала правду,

Ненавижу родителей и свой дом,                А нашла одну неуверенность,

Почему – не знаю.                                            Мне помешали искать любовь.

Ревут машины,                                                  Слишком много денег,

Визжат рекламы,                                              Слишком много досуга -

Со стендов, с экранов телевизоров,            Вот что нам твердят.

со страниц газет:

Купи то!                                                               Деньги, время -

Сделай это!                                                        Суррогаты настоящего счастья.

Секс, секс, секс!                                                Где мне найти счастье?

                                                                      Я не знаю –

                                                                      И, наверное, никогда не узнаю.   

***

Письмо неизвестного юноши.

Приходит время,

Когда нужно решиться.

Да, обязательно приходит время,

Когда нужно выйти в мир, чтобы заработать свой грош.

Смысл жизни любого человека – «выйти в мир, чтобы заработать свой грош». Ведь ему нужно есть, одеваться, платить за жилье, транспорт… А мы, окончив школу, удивляемся:  почему это  великолепный огромный  мир отнюдь не спешит идти нам навстречу? В школе то нам вдалбливали, что все будет совсем наоборот. Следующая ступень – разочарование. И, наконец, первое увольнение.

Во всем мире нет более неуютного места, чем биржа труда в понедельник утром. Разнообразные плакаты с доски объявлений при входе приглашают безработных на место тюремного надзирателя («Прекрасный коллектив и нормированный рабочий день») или, на худой конец, в британскую полицию. Тех, кого не прельстят столь очевидные преимущества двух этих достойных поприщ, направляют на второй этаж к двери с табличкой: «Прием ходатайств о зачислении на пособие. Регистрация карточек национального страхования и т.п.». Дверь никогда почти не закрывается из-за потока сутулящихся безработных, которые непрерывно входят и выходят из комнаты.

Мужчины выглядят так, будто получили одежду с армейского склада – все в синих байковых куртках и кожей на воротниках и в суконных кепках, которые недвусмысленно свидетельствуют, что их владельцы – рабочие-строители. Все они – постоянные клиенты… Они с точностью знают, куда становиться и где какую карточку предъявить.

Эти карточки – часть разветвленной системы всеобщей  тайной слежки. Без карточки ты пустое место. На бирже у тебя первым делом требуют карточку, а затем начиняют шпынять, выясняя,  почему ты пробездельничал две недели, прежде чем встать на учет…

Нас заглатывает машина прогресса…  Ушло то время, когда человек получал работу по способностям и умению, кончились дни здорового соревнования. Сегодня впереди тот, у кого на карточке налеплено больше марок.  Сбылись фантазии Уэллса и Оруэлла.

Нам уже не позволяют по собственному вкусу выбирать автомобили и сигареты, одежду и предметы потребления, нас со всех сторон осаждают проспекты и вопящая реклама, пока, наконец, мы не плюем и не идем по линии наименьшего сопротивления, покупая то, что нас призывают купить…

Итак, мы зарабатываем свой грош и раздумываем, где же оно кончится, это наше существование. Жизнь должна продолжаться. Рождаются младенцы, хотя им даже не дают теперь спокойно появиться на свет: ведь мамаши разрешают подкатывать камеры прямо к родильному столу, чтобы поделиться со зрителями прогрессивной компании Би-би-си всеми интимными подробностями этой великой минуты.

Через несколько лет мы перестанем задумываться над происходящим. От этого никуда не денешься. Мы научились с математической точностью предсказывать, сколько завтра произойдет изнасилований, послезавтра – похищений и т.д.

Так пусть нас поглотит забвение! Если времени хватит, можете написать продолжение к вашей книге «Поколение Икс» и назвать его «Поколение Ноль».

***

Стихотворение Дэвида Чэлонера

Из Моттрам-Сент-Эндрюса.

Я призраки войны убью, вглядевшись в жизнь,

И я не обречен,

И надпись на стене еще не появилась*.

Политиканы, я бросаю вызов крикливой вашей глупости,

бросаю вызов ядерным грибам от ваших бомб

и вызов вашим лимузинам.

Свой вызов напишу я на холстах в кричащих красках.

Я не Рембо, не брошу я кричать

или писать.

Я буду защищать все что на благо миру.

Я не смирюсь и не приму от вас удар, сказав: «Спасибо».

Мы не обречены, и это

написано на ясном небе,

шуршит во вздохах ветра,

ревет потоком горным,

кричит из глуби моря,

поется птицей на рассвете дня –

Мы не обречены!

(*По библейскому преданию, невидимая рука возвестила гибель вавилонскому царю Валтасару, начертав на стене пиршественной залы слова «Mane, tekel, fares» - исчислено, взвешено, разделено).

***

Письмо Самира Бэсты

20 лет, из Хоува, Сассекс.

…Сейчас, как никогда раньше, социальные проблемы стоят в мыслях каждого человека на первом месте, а чувство личной ответственности особенно обострилось, хотя им пренебрегают и его попирают безответственные политики, стоящие у власти. Протест – это слово выражает существо нашего века. Протест либо коллективная смерть – другого выбора нет.

Мы постарались покончить с голодом, но сейчас нам не хватает пищи духовной сильнее, чем когда-либо. Мы добились  свободы мысли, но тщетно ищем конца нашему безбрежному одиночеству.

Мы заговорили на новом языке техники, но древний язык любви в его первозданном совершенстве тревожит нас по-прежнему.

В нашем безумии мы уничтожили бога, но не нашли ничего, что могло бы его заменить. Хватит ли у нас мужества жить дальше – в одиночестве и без успокоительных шор веры?

Единственное, в чем я  твердо уверен, - мы должны жить дальше.

Но не спрашивайте нас зачем.

idut2.jpg

***

 «НО МОЖЕТ ЛИ ЧЕЛОВЕК ЖИТЬ ТОЛЬКО ДЛЯ НАСЛАЖДЕНИЯ?» (Д.Голсуорси «Гедонист»).

[erat demonstrandum. (то, что требуется доказать (лат.))…]

wanes.jpg

Ванесс принадлежал к тому типу мужчин, о которых нельзя с уверенностью сказать, увиваются ли они за хорошенькими женщинами или хорошенькие молодые женщины увиваются за ними. Внешность, богатство, вкусы,  и репутация Ванесса делали его центром общего внимания, однако возраст, редеющие волосы и округлившееся брюшко несколько затемняли облик этого светила, так что решить, был ли Руперт мотыльком или свечой, было нелегко.

Как я уже сказал, Ванесс, вернее, его философия была для меня erat demonstrandum. (то, что требуется доказать (лат.)). В ту пору я был несколько в подавленном настроении. Микроб фатализма, проникший в умы художников и писателей еще до войны, в это тяжкое время распространился еще шире.

Способна ли цивилизация, основанная единственно на создании материальных благ, дать человеку нечто большее, чем простое стремление накоплять все больше и больше этих благ? Может ли она способствовать прогрессу, пусть даже материальному, не только в тех странах, где ресурсы пока сильно превышают потребности населения? Война убедила меня, что люди слишком драчливы, чтобы понять, что СЧАСТЬЕ ЛИЧНОСТИ ЗАКЛЮЧЕНО В ОБЩЕМ СЧАСТЬЕ. Люди жестокие, грубые, воинственные, своекорыстные всегда, думалось мне, будут брать верх над кроткими и благородными.

Словом, в мире не было и половины, не было и сотой доли того альтруизма, которого могло бы хватить на всех. Простой человеческий героизм, который выявила или подчеркнула война, не внушал надежд: слишком легко играли на нем высокопоставленные хищники.

Развитие науки в целом как будто толкало человечество назад. Я сильно подозревал, что было время, когда население нашей планеты, хотя и не такое многочисленное и менее приспособленное к жизни, обладало лучшим здоровьем, чем сейчас.

Ну, а если говорить о религии, я никогда не верил, что провидение вознаграждает достойных жалости людей блаженством на том свете. Эта доктрина представлялась мне совершенно нелогичной, ибо еще более достойны жалости толстокожие и преуспевающие на этом свете, те, кого, как известно из изречения о верблюде и игольном ушке, наша религия всех оптом отправляет в ад.

Успех, власть, богатство, все то, к чему стремятся спекулянты, премьеры, педагоги, все, кому не дано в капле росы увидеть всевышнего, услышать его в пастушьем колокольчике и чуять в свежем благоухании мяты, казались мне чем-то вроде гнили.

И тем не менее с каждым днем становилось очевиднее, что именно эти люди были осью вселенной, той вселенной, которую они, с одобрения представляемого ими большинства, успешно превращали в место, где невозможно жить. Казалось почти бесполезным помогать ближнему, ибо такого рода попытки лишь золотили пилюлю и давали повод нашим упорствующим в своих распрях вожакам снова и снова ввергать нас в пучину бедствий.

[«Какая исчерпывающая декларация гедонизма!..»]

 

Оттого и искал я повсюду чего-нибудь, во что можно было верить, и готов был принять даже Руперта К. Ванесса с его проповедью жизни для наслаждения. Но может ли человек жить только для наслаждения?

Способны ли прекрасные картины, редкие фрукты и вина, хорошая музыка, аромат азалий и дорогой табак, а  главное, общество красивых женщин давать постоянно пищу уму и сердцу, быть идеалом жизни для человека? Это-то мне и хотелось выяснить.

Однажды в солнечный полдень, сидя у кустов азалии и наблюдая, как чернокожий садовник – настолько старый, что, как мне рассказывали, он начал жизнь рабом и по сей день сохранил приветливость и учтивость негров тех времен – подрезает ветви,  я услышал совсем близко голос Руперта К. Ванесса. Он говорил: «Мисс Монрой, для меня не существует ничего, кроме красоты».

Оба стояли, по-видимому, за купой азалий, ярдах в четырех, но видеть я их не мог.

- Красота – это очень широкое понятие. Скажите точнее, мистер Ванесс.

- Один пример дороже целой тонны теоретических рассуждений. Сейчас красота передо мной.

- Вы уклоняетесь от ответа. О какой красоте вы говорили – красоте плоти или духа?

- Что вы называете духом? Я ведь язычник.

- Да? Я тоже. Однако и греки были язычниками.

- Дух всего лишь сублимация чувственных ощущений.

- Вот как?

- Да. Мне понадобилась целая жизнь, чтобы убедиться в этом.

 - Значит, то настроение, которое навевает на меня этот сад, - чисто чувственное по своей природе.

 - Разумеется. Если бы вы были слепы и глухи, не могли бы обонять и осязать, разве оно возникло бы, это настроение?

- Ваши слова приводят меня в уныние, мистер Ванесс.

- Что поделаешь, сударыня, такова действительность.

Вы, разумеется, считаете меня циником. Но я не такое ничтожество, мисс Сабина. Циник – это осел и позер, щеголяющий своим цинизмом. А мне гордиться нечем: не вижу оснований гордиться тем, что вижу правду человеческой жизни.

- Вы когда-нибудь были влюблены, мистер Ванесс?

- Я и сейчас влюблен.

- И что же, в вашей любви нет преданности, нет ничего возвышенного?

- Нет. Она стремится к обладанию.

- Я никогда не любила. Но мне кажется, если бы любила, я  хотела бы отдать всю себя, а не только завладеть любимым человеком.

- Вы в этом уверены? Сабина,  а ведь я люблю вас.

- О! Ну что, пойдем дальше?

Я услышал их удаляющиеся шаги и снова остался один; только неподалеку у кустов возился садовник.

«Какая исчерпывающая декларация гедонизма! – думал я. – Как проста и убедительна философия Ванесса! Философия почти ассирийская, достойная и Людовика Пятнадцатого!»

Подошел старик негр.

- Хороший  закат, - сказал он учтиво хрипловатым полушепотом. – И мух нет.

- Да, Ричард, очень хороший. Вообще здесь чудесное место, лучшее в мире.

- самое лучшее, - отозвался негр, растягивая слова. – Когда была война, янки хотели сжечь дом. Те, что пришли с Шерманом. Конечно, они сильно рассердились на хозяина зато, что он перед отъездом спрятал столовое серебро. Мой старик был у него вроде управляющего. Так вот янки забрали его. Майор приказывает моему старику: покажи, где серебро. А мой старик посмотрел на него и говорит: «За кого вы меня принимаете? За черномазого труса, за доносчика? Нет, сэр, делайте что хотите со мной  и моим сыном, но я не Иуда, и он тоже. Нет, сэр!»

А майор велел поставить его у того высокого дуба, вон там, и говорит: «Ах ты, неблагодарный! Ради тебя мы пришли сюда. Пришли, чтобы освободить вас, негров, а ты не хочешь говорить. Отвечай, где серебро, не то, ей-богу, застрелю!»

- Стреляйте, сэр, - говорит мой старик, - но я не скажу».

Тогда они начали стрелять так, что пули ложились совсем близко от него: хотели запугать. Я тогда был мальчонкой и собственными глазами видел, сэр, как стоял мой старик, храбро этак, как герой. Они ни вытянули из него ни слова, сэр. Потому, что он любил своих хозяев, очень любил.

Негр улыбнулся, и по его блаженной улыбке видно было, что он не только рад вспомнить еще раз эту семейную легенду, но что он сам встал бы под пули, но не предал бы людей, которых любил.

Не успел садовник отойти, как снова послышались шаги за кустами азалий и голос мисс Монрой:

- Значит, согласно вашей философии, любящие – это фавн и нимфа? А вы сумели бы сыграть такую роль?

- Дайте только возможность…

Голос Ванесса прозвучал так горячо, что я отчетливо представил себе, как вспыхнуло его лицо, как заблестели красивые глаза и задрожали выхоленные руки.

За кустом раздался звонкий, задорный смех.

- Ну что ж! Тогда поймайте меня!

Я услышал, как шурша платьем и задевая им за ветви, побежала мисс Монрой, затем удивленное восклицание Ванесса и его топанье по тропинке среди гущи азалий. Я молил небо, чтобы они не повернули назад и не увидели меня. Напряженно вслушиваясь,  я услышал снова смех девушки, затем шумное пыхтение Ванесса, проклятье вполголоса.. Издалека донеслось призывное «ау!»

Спустя несколько минут появился Ванесс. Он шел, пошатываясь, еле переводя дух, бледный от жары и досады. Грудь его тяжело вздымалась и опускалась, рукой он держался за бок, по лиц градом катился пот. Жалкое зрелище представлял этот побежденный охотник за любовью! Увидев меня, он остановился, пробормотал что-то и, резко повернувшись, пошел прочь. А я смотрел ему вслед и дивился: куда девались его утонченность и щегольство, все то, за что он ратовал?

После обеда, вместо того чтобы наслаждаться сигарой в прохладной тени у фонтана, я вышел в парк и присел подле памятника какому-то знаменитому в этих местах общественному деятелю. Вечер был чудесный, нежно благоухало неподалеку какое-то дерево или кустарник, а листья акации, озаренные белым электрическим светом, ясно вырисовывались на густой синеве неба. И светлячки. Если бы не было на земле этих жучков, то их, право же, стоило бы  выдумать. Словом, вечер был точно предназначен для гедонистов!

И вдруг перед моим мысленным взором предстал Ванесс, одетый, как всегда, с иголочки, но бледный, задыхающийся, растерянный; затем благодаря странной игре зрения я увидел подле него отца старого  негра: он был привязан к дубу, вокруг свистели пули, но лицо было преображено высоким чувством. Так они и стояли рядом – глашатай наслаждения, зависящей от размера талии, и олицетворение верной любви, которой не страшна смерть!

«Ага, - подумал я. – Так кто же из вас посмеется последним?»

А затем и в самом деле у фонаря появился Ванесс с сигарой в зубах и в плаще, распахнутом так, что виднелась его шелковая подкладка. Беспощадный свет фонаря упал на его бледное, обрюзгшее лицо с горькими складками у рта. И в тот миг мне стало жаль, очень жаль Руперта К. Ванесса.

 sokol7.jpg

***

ПЕСНЯ О СОКОЛЕ  (М.Горький).

Высоко в горы вполз Уж и лег там в сыром

ущелье, свернувшись в узел и глядя в море.

Высоко в небе сияло солнце, а горы зноем

дышали в небо, и бились волны внизу о камень…

А по ущелью, во тьме и брызгах, поток стремился

навстречу морю, гремя камнями…

Весь в белой пене, седой и сильный, он

резал гору и падал в море, сердито воя.

Вдруг в то ущелье, где Уж свернулся, пал

с неба Сокол с разбитой грудью, в крови на

перьях…

С коротким криком он пал на землю и бился

грудью в бессильном гневе о твердый камень…

Уж испугался, отполз проворно, но скоро понял,

что жизни птицы две-три минуты…

Подполз он ближе к разбитой птице, и прошипел

он ей прямо в очи:

- Что умираешь?

- Да, умираю! – ответил Сокол, вздохнув

глубоко. – Я славно пожил!.. Я знаю счастье!.. Я

храбро бился!.. Я видел небо!.. Ты не увидишь его

так близко!.. Эх ты, бедняга!

- Ну что же – небо? – пустое место… Как мне

там ползать? Мне здесь прекрасно… тепло и сыро!

idut3.jpg

Литература:

Так говорил Заратустра/ Ф.Ницше. – ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2014.

Критика цинического разума /Петер Слотердайк; пер. с нем. А Перцева; испр. изд-е. – Екатеринбург: У-Фактория, М.: АКТ МОСКВА, 2009.

Критика русского символизма: В 2 т. Т.I /Сост., вступ. ст., преамбулы и примеч. Н.А.Богомолова. – М.: ООО «Издательство «Олимп»: «Издательство АСТ», 2002.

Литература США XX века. Опыт типологического исследования/ Изд-во «Наука». Москва 1978.

Новеллы / Джон Голсуорси. – Москва. «Художественная литература», 1975.

 КНИГА ОТЗЫВОВ